Он взглянул на нее, медленно взял хлеб и стал есть так, как ей никогда не доводилось видеть: держа кусок обеими руками и склоняя к нему голову — словно пил или молился. Очень быстро от хлеба не осталось ни крошки. Только тогда он поднял голову и поблагодарил ее.
— Пошли, — сказала она, и он тут же встал. Внутри у нее что-то дрогнуло и перевернулось от жалости, она физически ощутила чужое страдание, увидев его покорные плечи и бледное, измученное лицо. — Пора идти, — повторила она ласково, как ребенку, и повела его за собой вниз по тропе.
После Средней Речки она спросила, не хочет ли он отдохнуть; он сказал, что опаздывает; они пошли дальше.
Наконец они добрались до последнего спуска, до любимого источника, до порога. Она не стала мешкать, его страх подгонял ее. Она вела его прямо через ручей, через поляну, между высокой сосной и лавровым кустом, через порог.
Наверху, там, где тропу заливали жаркие и яркие лучи солнца, где на востоке замирал за горизонтом звук летящего самолета, а с шоссе несло запахом горелой резины, она остановилась и подождала, пока он догонит ее.
— Все в порядке? — спросила она, слегка торжествуя в душе.
— Угу, — кивнул он. Лицо у него было серое, морщинистое, словно у пятидесятилетнего, на щеках двухдневная щетина, как у последнего лентяя, пьяницы или наркомана, обалдевшего, с трясущимися конечностями.
— Ну, парень, — с жалостью сказала она, — и видок же у тебя!
— Мне надо поесть, — ответил он.
Теперь, раз уж они прошли вместе столь долгий путь, то и дальше продолжали идти рядом.
— Ты каждую неделю приходишь? — спросила она.
— Каждое утро.
Это слегка задело ее.
— И всегда можешь войти? Проход всегда открыт?
Он кивнул.
Чуть погодя она вздохнула:
— А я всегда могу выйти.
Они вышли из леса Пинкуса. Солнечный свет над заброшенными пастбищами был таким ярким, что пришлось остановиться: слепило глаза. Над городом с запада наползала густая пелена смога. Солнце нещадно палило сквозь повисшую над землей дымку, воздух был пропитан удушливым запахом городских испарений. Каждая травинка отбрасывала четкую тень. Вокруг стоял неумолчный звон цикад, то оглушающе резкий, то будто затихающий вдали. В лесу позади них резким голосом прокричала какая-то птица. Глаза щипало, на лицах выступила испарина.
— Слушай, — сказал он. — Насчет того твоего знака. Ты извини. Но я не мог удержаться.
— Да ладно. Я понимаю.
Она пожала плечами, глядя через поля на далекое шоссе. Машины тянулись по нему длинной металлической цепочкой, сверкающей в солнечных лучах.
— Это мне не принадлежит, — сказала она. — Да я чаще всего уже и попасть туда не могу.
Они двинулись в путь через поля.
— Я прихожу сюда примерно в половине шестого каждое утро, — сказал он.
Она промолчала.
— Но я не успею до работы добраться до того города и вернуться назад… — медленно размышлял он вслух. — В следующий выходной… Там у нас будет День труда…[5] Так что мы не работаем и в воскресенье, и в понедельник. Вот тогда я смогу. Они… Мне показалось, что они просили меня вернуться.
— Просили.
— Хорошо. Значит, тогда я смог бы прийти и остаться надолго. — Он снова погрузился в молчание, потом вдруг сказал: — Если ты этого хочешь.
Через пятнадцать-двадцать шагов пояснил:
— Ты помогла мне оттуда выйти.
Айрин прокашлялась и сказала:
— Ну ладно. Когда?
— В шесть утра, хорошо? В воскресенье.
— Договорились.
Когда они подошли к обочине грейдера, он свернул направо.
— А у меня машина припаркована вон там, — показала она.
— А, ну ладно. Тогда до свидания.
— Эй!
Он продолжал идти, без конца спотыкаясь.
— Эй, Хью!
Он обернулся.
— Хочешь, подвезу? Ты говорил, что опаздываешь. И вообще, где ты живешь?
— На Кенсингтонских Высотах.
— Ну и прекрасно.
По дороге к автостоянке она сказала:
— Отсюда, должно быть, довольно далеко пешком. Машина-то у тебя есть?
— Да слишком много приходится платить за нашу паршивенькую квартиру, — сказал он с внезапной злобой.
— Мой отчим мог бы продать тебе машину долларов за пятьдесят.
— Да-а-а?
— Она бы целую неделю ездила.
Он не совсем понял шутку и не отреагировал на нее. Видно, отупел от усталости. В ее машине ему пришлось совершенно скрючиться на переднем сиденье. Он был крупнее всех, кто когда-либо ездил с ней, казалось, вся машина заполнена им одним. От него пахло застарелым потом — специфический запах сильно испуганного зверя. Волосы у него на руках были бронзово-золотого цвета. Ляжки толстые. Она ничего не говорила, лишь только спрашивала, куда ехать дальше. Она высадила его у шестиквартирного дома, который он ей указал, и тут же уехала, с облегчением избавившись и от присутствия этого быка, и от его звериного запаха. Она не сказала ему, где живет сама, хотя мимо фермы они проезжали. А жила ли она там? Нигде она не жила, во всяком случае в данный момент. Она была уверена, что Рик и Патси уже снова помирились, но все равно, черт с ними. Мать не станет возражать, если она немного поживет на ферме, и все обойдется нормально, если не особенно попадаться Виктору на глаза. Может, вообще ничего плохого и не случится. Она бы спала с Триз, может, это его удержит. А вдруг нет? Впрочем, в любом случае больше идти некуда, пока не подыщется новое жилье. Возможно, в центре. Так ли уж нужна она матери? Может, она сама в ней нуждается? Стоит попробовать. Хорошо бы найти человека, который согласится снять квартиру пополам. У светофора она достала из коробки на заднем сиденье будильник — он лежал поверх остальных вещей — и посмотрела на стрелки. Было четверть третьего. Она могла бы пойти домой, свалить куда-нибудь свое барахло, помыться, чего-нибудь поесть, а потом начать поиски квартиры. Может, подвернется и такая, которую она смогла бы оплачивать в одиночку. В воскресных газетах особенно много объявлений насчет квартир, и еще не поздно будет поехать и посмотреть. Может быть, уже сегодня удастся найти что-то подходящее, тогда, если так повезет, вообще не будет необходимости ночевать на ферме.
Глава 5
Это было так, как если бы он ослеп, а она приблизилась к нему, и зрение его вмиг прояснилось, и он увидел ее. А увидев ее, впервые увидел и этот мир, и смотреть на него другими глазами было теперь невозможно. Теперь каждое действие, каждый предмет обладали собственным смыслом, понимать который, как и понимать язык жизни, научила его она одним своим прикосновением. Вокруг все было по-прежнему, но и в этом теперь таился свой смысл. Яблоки — три штуки за двадцать девять центов — и консервированный пудинг со скидкой — восемьдесят девять центов за первые шесть банок — ладно, все это так и осталось, но теперь он понимал тайный смысл чисел и слов, структуру речи, красоту мира. Теперь он замечал лица, в которые раньше никогда не всматривался, словно боялся, что красота мира может его испугать. Люди стояли в очереди к его кассе беспокойные, раздраженные, покорные голоду, заставившие покориться ему и своих детей. Смертным необходимо есть, вот они и стояли здесь, в очереди, подталкивая вперед свои проволочные корзинки. Вот так по очереди они доберутся и до собственной смерти. Люди казались такими хрупкими. Они бывали порой язвительными, злобными, когда уставали до полусмерти, а средства не позволяли им приобрести желаемое или даже необходимое; он чувствовал их гнев, но гнев этот не раздражал его больше и не пугал, потому что все теперь соединилось с мыслью о ней и под воздействием этого воспринималось иначе. Личико малыша, которого тащила вдоль прилавка усталая мать, выражало теперь для него достоинство и терпение, а тяжелая, бессознательно милосердная хватка материнской руки, державшей сына, могла вызвать у него слезы, боль, как от пореза или ожога. Вещи причиняют боль. Раньше его чувства были словно заморожены. А теперь действие наркоза кончилось, душа его ожила, а потому чувствовала боль. Но где-то внутри этой боли, в самом ее корне крылась радость. За каждым словом, которое он произносил или слышал, за всем, что он видел и делал, стояло ее имя, а вокруг ее имени ореолом, светоносным шлемом — неколебимая радость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});