Он вглядывался в каждую светловолосую женщину, проходившую по магазину. Ни у одной из них не было таких волос — мягких и светлых-светлых, завивающихся в крутые локоны, как шерстка у овечки, — но все равно он смотрел на них тепло и приветливо, потому что они походили на нее хотя бы уже тем, что были светловолосы. Да здесь и не могло быть женщины, по-настоящему на нее похожей. И ни одна здешняя женщина не говорила на том языке. И только ее голос звучал так чисто и нежно. В последний из тех трех дней, что он провел в Городе На Горе, она была одета в зеленое платье с узким лифом и мягкой широкой юбкой, очень красиво облегавшее ее гибкую девичью фигурку и подчеркивавшее необычайную белизну точеной шейки и тонких запястий. В ней словно отразилась красота всех остальных женщин мира, но ни одна из них нисколько не была на нее похожа. Да этого и быть не могло: там, в той стране, где его душа обретала себя, такая женщина лишь одна.
В книгах он читал, что мужчины порой могли отдать жизнь за прекрасную даму, но всегда считал это просто привычной метафорой, не более. И лишь теперь понял, что это значит на самом деле. Он ощущал в себе страстное, неистребимое желание отдать возлюбленной все до последней капли, все без остатка, отдать все, все… Защищать ее и охранять, служить ей, умереть за нее — сама эта мысль уже была необычайно сладка, радостна; он даже дыхание затаил — сладкая боль пронзила его, словно кинжал.
— Ты случайно не вступил в секту этих Свами Маха-Джиджи или как их там, а, Бак?
Он засмеялся.
— У тебя что-то глаза косят совсем как у этих волосатых хари-кришнеров, — сказала Донна.
Она добродушно поддразнивала его, и он не смог долго молчать. Он рассказал ей о чуде, случившемся с ним, все, что было можно.
— Я встретил девушку! — сказал он.
— Я так и знала! — удовлетворенно и с радостью ответила Донна.
Но ей, конечно, хотелось бы знать куда больше, и он пожалел, что сказал даже эту малость. Это было неправильно. Он не имел права говорить здесь о чем-либо, принадлежащем вечерней стране. Для этого не было слов. «Я встретил девушку» — это не совсем правда. Дело в том, что он встретил Принцессу, полюбил ее, готов отдать за нее жизнь. Как может Донна понять это?
Сердце у Донны было доброе, и она, казалось, поняла, что ему неловко оттого, что он проговорился, и перестала его поддразнивать и вообще задавать какие бы то ни было вопросы на эту тему. Но когда она смотрела на него, глаза ее заговорщицки поблескивали. Ему неприятно было это видеть. С Донной у них прекрасные отношения. Она очень милая женщина, но разве может кто-нибудь просто так понять, что произошло с ним? Странная страна, тайна, трагический, неясный страх, светловолосая женщина в опасности, женщина, которую он молча любит, обожает, которой поклоняется в вечной тишине и вечных сумерках лесной страны.
Мир обычного дневного света и приходящих на смену дню ночей всю неделю казался ему странным. Он думал, что нетерпеливое желание поскорее вернуться в Город На Горе сделает ожидание невыносимым, но этого не произошло. Он поистине по каплям пил эти дни, как драгоценную влагу, когда — на работе ли, на улице или дома — лелеял мечты о своей Принцессе и позволял ее имени заполонить весь свой разум, и это было гораздо лучше, чем неуклюже стоять перед ней со связанным языком, не имея возможности хоть что-то сказать и лишь догадываясь, что сказала она.
На той неделе по утрам он к источнику не ходил. Боялся, что проход будет закрыт, и не хотел рисковать. Он сам себе не доверял. Почему тогда он вел себя так глупо, продолжал идти вперед, хотя прохода не было, упорствовал, зная, что путь никуда не ведет? Если бы, увидев, что проход закрыт, он тогда сразу повернул к Городу На Горе и попросил ту темноволосую девушку помочь ему, то избежал бы кошмара бесконечных блужданий, когда он уговаривал себя, что если будет идти все время прямо, то непременно выйдет из леса, избежал бы паники, охватившей его при мысли, что он потерял тропу, и ужаса, и голода. Вел он себя глупо, нелепо и добился лишь того, что не только ужасно устал и теперь, всю эту неделю, с трудом дотягивал до конца рабочего дня, но еще и перестал верить в себя, в безопасность вечерней страны.
— Как раз этого я и боюсь, — сказал он той девушке, когда они стояли с ней в доме Аллии, в длинной комнате с окнами, из которых лился чистый вечерний свет, но теперь это уже нельзя было считать полной правдой. Он еще очень мало знал о поджидающей его там опасности, но понимал, что знает об этом слишком мало. А опасность там явно была, и он не был уверен, что поведет себя достаточно разумно. Учитывая и это, и ненадежность пути в вечернюю страну, он понимал, что его шансы на возвращение туда и невозвращение примерно равны. Он воспринимал это как некое нормальное равновесие между двумя разными мирами и соглашался с его справедливостью. Здесь-то и крылась для него возможность совершить тот подвиг, которого он так жаждал. Но, находясь пока в обычном мире, с его обычными проблемами, чаще всего, правда, надуманными, умещающимися в рамках одной-единственной жизни, он предпочитал наслаждаться дневным светом.
Он испытывал угрызения совести по отношению к матери, нечто сродни горестной терпимости в сочетании с потенциальной неверностью, которая усиливалась из-за материной неуемной сварливости. Она не прощала ему ничего. Например, в воскресенье он вернулся часа на два позже, чем обещал, и тут же на его голову обрушился целый поток обвинений во вранье. Он мог понять ее раздражение по поводу того, что опоздал, но не понимал, почему его неподдельная усталость, впрочем, довольно неуклюже объясненная тем, что «перепутал в лесу тропинки», вызвала с ее стороны такое негодование и возмущение. «Ты заблудился в лесу? А с какой стати ты там оказался? Если сам за себя отвечать не способен, то просто глупо, глупо и бездарно вести себя столь самонадеянно! Такие, как ты, должны заниматься гимнастикой в закрытом зале. Куда тебе участвовать в каких-то там походах. И что ты, собственно, пытаешься доказать?» — и так далее. И все это говорилось с таким уже неконтролируемым раздражением, что, как ему показалось, главной причиной гнева было не то, что он вернулся домой в таком состоянии, а то, что он вообще вернулся. Но какая, в сущности, разница.
Потом три или четыре вечера подряд она провела у Дурбины и возвращалась после своих сеансов только около полуночи. В их спиритуалистской группе появилось несколько новичков, а у самой миссис Роджерс определенно обнаружился талант медиума: ей удавалось записывать грезы, не впадая в транс. Благодаря ее дару они теперь постоянно «общались» с одним из прежних воплощений Дурбины — жрицей Исиды.[6] Кофейный столик в доме Роджерсов был завален книгами о Древнем Египте, взятыми у Дурбины или купленными матерью, несмотря на высокую цену, в магазине. Когда «жрица Исиды» в своих высказываниях противоречила положениям современной науки или исправляла какое-нибудь ошибочное толкование иероглифа, миссис Роджерс праздновала победу. Иногда, вернувшись домой, она взахлеб рассказывала о том, что произошло во время сеанса; но если Хью пытался вставить слово, тут же спускалась с облаков на землю. «Ну разумеется, тебя подобные вещи не интересуют!» — говорила она, совершенно не слушая, что спросил или ответил сын. Он видел, что мать счастлива в кругу этих людей, которые боготворят и ценят ее и ее необычайный дар, видел, что после сеансов мать расцветает. Но свою радость и счастье она никак не могла принести с собой домой. И новые интересы лишь усиливали ее неприязнь и недоверчивость по отношению к сыну. Хью был просто не в состоянии хоть как-то ей угодить. Стирая, она возмущенно жаловалась на заношенные носки, на то, что у рубашек грязные воротнички, а сами рубашки он все зазеленил травой, что майки не вывернуты на лицо и тому подобное, но если он сам пытался стирать, она снова все перестирывала, потому что он якобы делал это безобразно. Если Хью приносил из магазина что-то купленное на распродаже или просто стоящее, она тут же заявляла, что все это «вчерашняя дрянь», и оставляла продукты тухнуть в холодильнике до тех пор, пока он сам не выбрасывал их в помойку. Когда они оставались дома вдвоем, он постоянно чувствовал, что мешает ей, однако она и не собиралась освобождать его от обязанности бывать дома, когда она возвращается вечером. Но если она половину вечеров в неделю проводит вне дома, если ей неприятно его присутствие, на котором она тем не менее настаивает, то как они будут сосуществовать потом, когда он вернется?.. Впрочем, он в любом случае намеревался осуществить свое путешествие в вечернюю страну, и в сравнении с этим все притязания матери и ее упрямое, неприязненное молчание ничего не значили. Ее грубость и нетерпимость по-прежнему задевали его, но уже не так глубоко; мысли Хью словно выбрались из накатанной колеи. Он и удара ножом, пожалуй, не почувствовал бы, когда бродил, погруженный в мысли об Аллии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});