Когда-то в этом районе находились особняки всех богатых людей Леддерсфорда, но по мере того, как автомобили все больше и больше завоевывали доверие, а город становился все грязнее, богачи перекочевали отсюда в другие города, вроде Уорли.
В особняках, которые не были превращены в доходные дома и частные отели, обосновались теперь главным образом доктора, дантисты и фотографы. Улицы в городе были широкие, густо обсаженные деревьями, и это напоминало мне Уорли.
Словом, Леддерсфорд давно утратил свою индивидуальность.
Вечер был тихий, ясный, веял теплый ветерок. Близилась весна. Здесь, впрочем, это почти не чувствовалось. Лавры, сосны и ели – темные, меланхолично-зловещие – во все времена года выглядят одинаково. Домой меня не ждали раньше десяти, а сейчас было только половина девятого. Оставался брльшой, пустой, бесполезный пробел во времени, который нужно было как-то заполнить. Я мысленно снова и снова ворошил свою горечь и боль, словно изголодавшийся, который набивает себе рот землей. «Вот все и кончилось,- твердила рассудочная часть моего «я».- Ты отделался от этой суки, от этой истерички. Теперь тебе нечего бояться скандала, нечего бояться, что она свяжет тебя по рукам и ногам». Но другая часть моего «я» помнила только крупные слезы, катившиеся по щекам Элис, с мучительной нежностью вспоминала, как постарело и осунулось от слез ее лицо.
Затем мне припомнилось, как она, обнаженная, лежала рядом со мной, и сердце заныло, словно больной зуб. Пусть это кажется странным, но мне хотелось думать, что Элис солгала, что на самом деле она была любовницей этого художника. Так мне было бы легче. Мучительнее всего была для меня мысль о том, что она совершенно спокойно, бесстрастно выставляла себя напоказ, словно ее тело ничего для нее не значило. «Сочетание красок, света и тени…» Словно сочетанйе красок, света и тени может порезать себе палец кухонным ножом, может выйти замуж, любить, выслушивать мои самые сокровенные признания… Именно те доводы, которые Элис приводила в свое оправдание, которыми пыталась укротить мою ревность, ранили меня больнее всего. Я осыпал ее мысленно градом самых грязных ругательств, какие только приходили мне в голову, шепча их про себя снова и снова, однако и это не приносило облегчения. (В конце концов, в английском языке существует не больше дюжины грязных ругательств, и девять из них, в сущности, скорее грубо физиологичны.) Я с горьким сожалением вспоминал то время, когда Элис была мне чужой и мне было бы совершенно безразлично, если бы даже она вышла голая на улицу среди бела дня.
Ведь она способна проделать нечто подобное так, словно меня и не существует вовсе… Я до крови прикусил губу. Голова у меня раскалывалась от боли, горло пересохло, во рту был тошнотный вкус. Я оперся рукой о стену дома. У меня было такое чувство, словно меня преследует какой-то невидимый враг. Я перешел через дорогу и зашагал дальше. На этой улице было много больших домов. Помню, что в одном из них слышалась музыка, занавеси на окнах не были задернуты, и я увидел компанию молодежи. Когда я проходил мимо, они спустили шторы. Я пошел дальше.
Дома становились все невзрачнее, и уже не было больше деревьев – только корпуса заводов надвигались на меня из темноты. Я не хотел думать об Элис, но мысли против воли уносили меня к тому, что было в Лондоне десять лет назад: я видел, как она, дыша невинностью и чистотой, совсем еще юная; входит в мастерскую, раздевается за ширмой, и затем ее, совершенно нагую.- слегка смущенную, быть может,- старается приободрить художник. Он представлялся мне похожим на Джека Уэйлса, только с бородой. Я видел, как она сидит, позируя ему, чуть раздвинув колени… Дальше я уже думать не мог: бессильная, первобытная ярость одурманивала мне мозг. Мне припомнилось, как мы с Чарлзом разглядывали обнаженные тела на полотнах в художественной галерее в Лидсе и как мы ходили с ним в Лондоне в кабаре. «Разумеется,- сказал тогда Чарлз,- они ничем не лучше проституток. Не хотел бы я жениться на женшине, которая показывает все, что ей дано природой, таким грязным юнцам, как мы с тобой».
Знает ли об этом Джордж? А если знает, как он к этому относится? Я нахмурился, стараясь сосредоточиться. Если он страдает от этого, тогда, значит, мы с ним похожи и свои страдания я, так сказать, делю с ним. Но я слишком хорошо понимал, что ему это, конечно, совершенно безразлично. И если он об этом вообще думает, то с легкой усмешкой. Словом, и тут я нашел лишь новые причины для терзаний.
Пусть это лишено всякой логики, но тем не менее это было именно так.
Я увидел довольно большой бар в нескольких шагах от шоссе и зашел туда. Был четверг, и бар пустовал. Я взял пинту пива и попытался восстановить в памяти последнюю лекцию по политической экономии. «Теория прибавочной стоимости гласит…»
Память у меня обычно вбирала в себя все, словно губка. Не раз в свободные минуты я вспоминал целые страницы прочитанных мною книг – они так и стояли у меня перед глазами. Но сейчас лекция распадалась в моем мозгу на куски исписанной бумаги, содержащиеся в них факты не имели ни малейшей связи друг с другом. Я старался восстановить в памяти страницу и видел только слово «нагая». На секунду я закрыл глаза: передо мной поплыло какое-то красное марево. Я снова рткрыл глаза и увидел все то же слово – на противоположной стене зала в углу висела афиша: «Самые нагие и самые красивые артистки английского ревю – Сандра, Кэрол, Элиз, Лизбет» и… Элис. Быть может, она и это проделывала тоже, думал я, только не потрудилась мне сообщить; быть может, и она стояла, залитая розовым светом в сверкающем блестками головном уборе, прикрываясь золотым фиговым листочком, а тысячи глаз присасывались к ее голому телу, как пиявки. У меня не было никакой уверенности, что Элис этого не делала, что она – такая умная, такая чуткая и нежная – не доходила и до этой крайности. А для меня это видение было столь же чудовищно, как если бы ее на моих глазах подвергали пыткам в каком-нибудь грязном подвале. Вот что мучило меня. Не самый факт существования натурщиц, а только то, что натурщицей была Элис. Я еще многое в жизни мерил дафтонской меркой, а в Дафтоне натурщиц привыкли считать проститутками. Если не профессиональными проститутками, то уж, во всяком случае, женщинами легко доступными. Думать так об Элис было непереносимо, но почему – я не понимал, не хотел понять. Я ревновал к прошлому, и ревность была настолько жгучей, словно я, шестнадцатилетним прыщавым мальчишкой, стоял, изнемогая от бессильной ярости, за дверями мастерской, где она позировала.
Теперь, вспоминая эти дни, я вижу, что едва не помешался тогда. Сейчас я уже не способен на такие сильные чувства. Я защищен какой-то незримой стеной от любых глубоких переживаний. Я чувствую то, что мне полагается чувствовать, я произвожу все необходимые действия. Но обмануть себя я не могу и знаю, что мне все равно.
Я не берусь утверждать, что я мертв,- нет, просто я уже начинаю понемножку умирать, вернее ощущать приближение конца, ведь в самом лучшем случае мне остается жить лет шестьдесят, не больше. Я не могу сказать, что я несчастен или страшусь смерти, но если вспомнить, что испытывал я в тот вечер, когда поссорился с Элис, то теперь я уже полумертв. С неподдельным сожалением и тоской вспоминаю я глупого юнца, изнемогавшего от мук в углу бара. Я не поменялся бы с ним сейчас местами, если бы даже это было возможно, но он был неоспоримо лучше лощеного субъекта, каким я стал теперь, после того как в течение десяти лет получал почти все, к чему стремился. Я знаю, какой кличкой наградил бы он меня:
Преуспевший Зомби.
Меня не волнует мысль о том, что этот юнец, сидевший, уставясь на афишу, был умнее, или добрее, или чище Преуспевшего Зомби. Но как человеческий организм он был классом выше: он мог чувствовать глубже, мог испытывать более высокое напряжение душевных сил. Классом выше, конечно, если считать, что человек должен обладать известными эмоциями, должен глубоко отзываться на то, что с ним происходит, и жить слитно с жизнью окружающих его людей. Я не утверждаю, что нужно непременно любить людей, но они не должны быть нам безразличны.
А я похож на новенький, только что сошедший с конвейера «кадиллак», заехавший в нищий индустриальный район: сталь, стекло и искусственный кондиционированный воздух защищают меня от людей – от оборванных, продрогших до костей людей,- совершенно так же, как защищают они меня от дождя и мороза. Я не хочу снова стать одним из тех, кого вижу за окнами «кадиллака», я не хотел бы даже оказаться настолько глупым или слабым, чтобы позволить себе замешкаться среди этих изнуренных работой, враждебных лиц и впустить к себе ветер, и дождь, и запах поражения. Но порой мне хотелось бы этого хотеть.
Все, что произошло со мной, полностью совпадает с тем, чего я желал. Я сам создал точный чертеж моего будущего. Судьба, рок, сила обстоятельств, удача или неудача – всем этим обветшалым персонажам нет места в моей жизни, им придется сойти со сцены за ненадобностью. Но где-то, в какой-то момент, на этом конвейере – на этом сборочном конвейере я мог стать другим человеком. То, что произошло с моей душой, так же фантастично, как то, что проиеходит со сталью в автомобиле.