Наконец, после неслыханных усилий, какие неспособны передать ни кисть, ни перо, я поймал своего зайца за одну лапку, потом за две, потом поперек туловища; роли переменились: теперь я молчал, а он испускал отчаянные крики; я прижал его к груди, как Геракл — Антея, и вернулся в свою яму, подобрав по дороге брошенное мною ружье.
Вернувшись в свою выемку, я смог внимательно осмотреть своего зайца.
Этот осмотр все мне объяснил.
Я выбил ему оба глаза, не нанеся больше никаких повреждений.
Тогда я обрушил ему на затылок известный удар, который для него был заячьим, хотя Арналь впоследствии назвал его кроличьим ударом; затем я перезарядил ружье; сердце у меня колотилось, рука дрожала…
Возможно, здесь мне следовало остановить рассказ, поскольку мой первый заяц уже убит, но мне кажется, что тогда повествование осталось бы незавершенным.
Итак, как я уже сказал, ружье было перезаряжено, сердце у меня колотилось, рука дрожала. Мне показалось, что заряд слишком велик, но я был уверен в стволе своего ружья, и этот излишек в четыре-пять линий давал мне возможность бить дальше.
Едва заняв место, я увидел, как прямо на меня бежит еще один заяц.
Я излечился от причуды стрелять в голову; впрочем, этот заяц должен был пробежать в двадцати пяти шагах от меня, подставив себя целиком.
Он так и сделал; я прицелился с бóльшим спокойствием, чем можно было ожидать от новичка и чем я сам от себя ждал, и выстрелил, уверенный, что убил пару зайцев.
Порох вспыхнул, но выстрела не последовало.
Я прочистил ружье, насыпал пороху на полку и стал ждать.
Господин Моке знал это место и не напрасно его хвалил.
Третий заяц прибежал по следам своих предшественников.
Как и предыдущий, он пробежал передо мной в двадцати шагах; как и в прошлый раз, я прицелился в него; как и в прошлый раз, порох только вспыхнул.
Я был взбешен и чуть не плакал от ярости; к тому же показался четвертый заяц.
С ним произошло то же, что с двумя другими.
Он подставил себя под выстрел как нельзя любезнее, а мое ружье проявило все упрямство, на какое было способно.
Он пробежал в пятнадцати шагах от меня, и в третий раз мое ружье не выстрелило.
Было ясно: зайцам все известно и первый их них, пробежавший целым и невредимым, подал другим знак, что проход в этом месте свободен.
На этот раз я в самом деле заплакал.
Хороший стрелок, стоя на моем месте, убил бы четырех зайцев.
Облава закончилась, и ко мне подошел г-н Моке.
— У меня три раза загорелся порох, — пожаловался я, — три раза, и я упустил трех зайцев!
И я показал ему ружье.
— Дало осечку или вспыхнул порох? — спросил Моке.
— Порох загорелся! Что за чертовщина у него с затвором?
Господин Моке покачал головой, достал из своей охотничьей сумки пыжовник, насадил его на прут, извлек для начала из моего ружья пыж, затем пулю, потом второй пыж, за ним — порох и, вслед за порохом, пробку из земли в полдюйма: она попала в ствол, когда я бросил в зайца ружье, и я забил ее вглубь, когда вставлял первый пыж.
Я мог бы выстрелить по сотне зайцев, и сто раз не попал бы в них из своего ружья.
От каких мелочей все зависит! Если бы не эти полдюйма земли, у меня в охотничьей сумке лежали бы два или три зайца и я был бы королем облавы!
Вот на эту землю юношеских воспоминаний я и возвращался мужчиной, по-прежнему страстно любящим охоту и всегда плохо спящим в ночь, которая предшествует открытию охоты.
XXXIII
АЛЬФРЕД И МЕДОР
На этот раз я оказался во главе колонны — моего сына, Маке и моего племянника.
Моего сына вы знаете.
Маке вы знаете.
Но вы незнакомы с моим племянником.
Мой племянник в то время был высоким или, вернее, длинным парнем пяти футов восьми дюймов ростом, и он легче, чем верблюд из Священного писания, пролез бы в игольное ушко.
Каждому человеку соответствует какое-либо животное.
Среди животных мой племянник относился бы к отряду голенастых.
Его зовут Альфредом.
Во время охоты его сопровождал пес по кличке Медор.
О, Медор! Медор достоин поклонения.
И как Медор подходил Альфреду и как Альфред подходил Медору!
С тех пор как Альфред потерял Медора, он и сам уже не тот.
Альфред был то, что называется славный стрелок: он убивал трех животных из четырех.
А Медор!.. Никогда ни одной оплошности, ни одной ошибки, ни разу не сделал стойку на жаворонка.
Когда открывался сезон, мы начинали охоту как можно раньше, в пять часов утра, и Альфред становился в ряд с другими охотниками.
Но это была всего лишь уступка общественному мнению.
Альфред исчезал в первой же роще, в первом же песчаном перелеске, за первым же пригорком.
Мы видели, как он уходит вместе с Медором, который охотился в двадцати шагах впереди него.
В полдень, во время привала для обеда, мы снова видели Альфреда: он вышагивал, все так же равномерно выбрасывая длинные ноги.
Это был настоящий циркуль землемера, отсчитывающего метры.
Успокоившийся Медор шел рядом с хозяином.
Альфреда знáком приглашали пообедать с остальными, но он издали показывал кусок хлеба и бутылочку водки, качая головой и поясняя тем самым, что он рассматривает наш обед как сибаритство, недостойное настоящего охотника; затем он снова скрывался.
В пять часов все возвращались.
Пересчитав охотников, выясняли, что недостает одного Альфреда.
В семь часов, встав из-за стола, все выходили за ворота фермы подышать свежим воздухом и послушать куропаток.
И тогда тот, кто был наделен самым острым зрением, издавал восклицание.
На горизонте, на фоне красного заката, виднелся Альфред, по-прежнему отмерявший метр каждым шагом; только Медор, утром бежавший в двадцати шагах впереди него, в полдень шедший рядом с ним, вечером плелся в двадцати шагах позади него.
Поздней ночью охотник и пес возвращались на ферму.
Альфред неизменно приносил тридцать пять куропаток, десять перепелок, трех-четырех кроликов, двух-трех зайцев, а часто сверх того еще и пару коростелей.
Все это он нес в своей охотничьей сумке, не хвастаясь и не скромничая.
Этого хватило бы на три ягдташа, а его сумка казалась наполовину пустой.
Должно быть, Альфред восхитительно укладывал чемоданы.
Он извлекал животных одно за другим, приглаживал перышки и укладывал добычу на стол, начиная с мелкой и кончая крупной.
Операция продолжаюсь около четверти часа.
Мы считали дичь.
Оказывалось штук пятьдесят или шестьдесят.
После этого Альфред неизменно говорил: