— Прекрасно, сэр — сказал Майкл, — но мы, конечно, и понятия не имели.
— Так вот, это люди без будущего.
— Это-то мы и хотим изменить, сэр.
— Если вырвать их из трущоб и пересадить в другую страну, тогда может быть; но если оставить их на их улицах… — мистер Монтросс покачал головой. — Я ведь знаю этих людей, мистер Монт; если б они думали о будущем, то не могли бы жить. А если не думать о будущем — выходит, что его и нет.
— А как же вы сами? — сказал сэр Лоренс.
Мистер Монтросс перевел взгляд с Майкла на визитные карточки, которые держал в руке, потом поднял свои грустные глаза.
— Сэр Лоренс Монт, не так ли? Я еврей, это другое дело. Еврей всегда выйдет в люди, если он настоящий еврей. Почему польским и русским евреям не так легко выйти в люди — это у них на лицах написано, слишком в них много славянской или монгольской крови. Чистокровный еврей, как я, всегда выбьется.
Сэр Лоренс и Майкл переглянулись, словно хотели сказать: «Какой славный!»
— Я рос бедным мальчиком в скверной трущобе, — продолжал мистер Монтросс, перехватив их взгляд, — а теперь я… да, миллионер; но достиг я этого не тем, что швырял деньги на ветер. Я люблю помогать людям, которые и сами о себе заботятся.
— Так значит, — со вздохом сказал Майкл, — вас никак не прельщает наш план, сэр?
— Я посоветуюсь с женой, — тоже со вздохом ответил мистер Монтросс, Всего лучшего, джентльмены, я извещу вас письмом.
Уже темнело, когда оба Монта медленно двинулись к Маунт-стрит.
— Ну? — сказал Майкл.
Сэр Лоренс подмигнул.
— Честный человек, — сказал он. — Наше счастье, что у него есть жена.
— То есть?
— Будущая баронесса Монтросс уговорит его. Иначе ему незачем было бы с ней советоваться. Итого четверо, а сэр Тимоти — дело верное: владельцы трущобных домов его bêtes noires[10]. Не хватает еще троих. Епископа всегда можно подыскать, только вот забыл, какой из них сейчас в моде; известный врач нам непременно нужен, и хорошо бы какого-нибудь банкира, а впрочем, может быть, обойдемся и твоим дядей, Лайонелем Черрелом, — он досконально изучил в судах темные стороны финансовых операций; и для Элисон мы нашли бы работу. А теперь, мой милый, спокойной ночи! Давно я так не уставал.
На углу они расстались, и Майкл направился к Вестминстеру. Он прошел вдоль стрельчатой решетки парка за Бэкингемским дворцом и мимо конюшен в направлении Виктория-стрит. Тут везде были премиленькие трущобы, хотя за последнее время, он слышал, за них взялись городские власти. Он шел кварталом, где за них взялись так основательно, что снесли целую кучу ветхих домов. Майкл смотрел на остатки стен, расцвеченных, как мозаикой, несодранными обоями. Что сталось с племенем, которое выгнали из этих развалин? Куда понесли они свои трагические жизни, из которых они умеют делать такую веселую комедию? Он добрался до широкого потока Виктория-стрит, пересек ее и, выбрав путь, которого, как ему было известно, следовало избегать, скоро очутился там, где покрытые коркой времени старухи дышали воздухом, сидя на ступеньках, и узкие переулки уводили в неисследованные глубины. Майкл исследовал их мысленно, но не на деле. Он задержался на углу одного из переулков, стараясь представить себе, каково тут жить. Это ему не удалось, и он быстро зашагал дальше и повернул к себе на Саут-сквер, к своему жилищу — такому безупречно чистому, с лавровыми деревьями в кадках, под датской крышей. И ему стало больно от чувства, знакомого людям, которым не безразлично их собственное счастье.
«Флёр сказала бы, — думал он, уставившись на саркофаг, так как и он утомился, — сказала бы, что раз у этих людей нет эстетического чувства и нет традиций, ради которых стоило бы мыться, то они по крайней мере так же счастливы, как мы. Она сказала бы, что они извлекают столько же удовольствия из своей полуголодной жизни, сколько мы из ванн, джаза, поэзии и коктейлей. И в общем она права. Но признать это — какая капитуляция! Если это действительно так, то куда мы все идем? Если жизнь с клопами и мухами — все равно что жизнь без клопов и без мух, к чему тогда „порошок Китинга“ и все другие мечтания поэтов? „Новый Иерусалим“ Блейка{37} конечно возник на основе „Китинга“, а в основе „Китинга“ лежит нежная кожа. Значит, совсем не цинично утверждать, что цивилизация не для толстокожих. Может, у людей есть и души, но кожа у них есть несомненно, и прогресс реален, только если думать о нем, исходя из этого!»
Так думал Майкл, свесив ноги с саркофага; и, размышляя о коже Флёр, такой чистой и гладкой, он пошел наверх.
Она только что приняла вечернюю ванну и стояла у окна своей спальни. Думала. О чем? О луне над сквером?
— Бедная узница, — сказал он, обнимая ее.
— Как странно шумит город по вечерам, Майкл. И, как подумаешь, — этот шум производят семь миллионов отдельных людей; и у каждого своя дорога.
— А между тем все мы идем в одну сторону.
— Никуда мы не идем, — сказала Флёр. — Просто быстро двигаемся.
— Какое-то направление все же есть, девочка.
— Да, конечно, — перемена.
— К лучшему или к худшему; но и это уже направление.
— Может быть, мы все идем к пропасти, а потом — ух!
— Как гадаринские свиньи?{38}
— Ну, а если и так?
— Я согласен, — сказал удрученный Майкл, — все мы висим на волоске; но ведь есть еще здравый смысл.
— Здравый смысл — когда есть страсть?
Майкл разжал руки.
— Я думал, ты всегда стоишь за здравый смысл. Страсть? Страсть к обладанию? Или страсть к знанию?
— И то и другое, — сказала Флёр. — Такое уж теперь время, а я дитя своего времени. Ты вот нет, Майкл.
— Ты уверена? — сказал Майкл, отпуская ее. — Но если тебе хочется знать или иметь что-нибудь определенное, Флёр, лучше скажи мне.
После минутного молчания она просунула руку ему под локоть и прижалась губами к его уху.
— Только луну с неба, милый. Пойдем спать.
VII
ДВА ВИЗИТА
В тот самый день, когда Флёр освободилась от обязанностей сиделки, к ней явилась совершенно неожиданная посетительница. Флёр, правда, сохранила о ней смутное воспоминание, неразрывно связанное со днем своей свадьбы, но никак не предполагала снова с ней увидеться. Услышав слова лакея: «Мисс Джун Форсайт, мэм», и обнаружив ее перед картиной Фрагонара, она как будто пережила легкое землетрясение.
При ее появлении серебристая фигурка обернулась и протянула руку в нитяной перчатке.
— Неглубокая живопись, — сказала она, указывая на картину подбородком, — но комната ваша мне нравится. Прекрасно подошла бы для картин Харолда Блэйда. Вы знаете его работы?
Флёр покачала головой.
— О, а я думала, всякий… — маленькая женщина запнулась, словно увидала край пропасти.
— Что же вы не сядете? — сказала Флёр. — У вас по-прежнему галерея около Корк-стрит?
— О нет, там место было никудышное. Продала за половину той цены, которую заплатил за нее отец.
— А что сталось с этим польским американцем — Борис Струмо… дальше не помню, — в котором вы приняли такое участие?
— Ах, он? Он погиб безвозвратно. Женился и работает только для заработка. Получает большие деньги за картины, а пишет гадость. Так, значит, Джон с женой… — она опять запнулась, и Флёр попробовала заглянуть в ту пропасть, над которой Джун занесла было ногу.
— Да, — сказала она, твердо глядя в бегающие глаза Джун. — Джон, по-видимому, совсем расстался с Америкой. Не могу себе представить, как с этим примирится его жена.
— А, — сказала Джун, — Холли говорила мне, что и вы побывали в Америке. Вы там виделись с Джоном?
— Почти.
— Как вам понравилась Америка?
— Очень бодрит.
Джун потянула носом.
— Там картины покупают? То есть как вы думаете, у Харолда Блэйда были бы шансы продать там свои работы?
— Не зная его работ…
— Ну, конечно, я забыла; так странно, что вы их не знаете.
Она наклонилась к Флёр, и глаза ее засияли.
— Мне так хочется, чтобы он написал ваш портрет — получилось бы изумительное произведение. Ваш отец непременно должен это устроить. При вашем положении в обществе, Флёр, да еще после прошлогоднего процесса, Флёр едва заметно передернуло, — бедный Харолд сразу мог бы создать себе имя. Он гениален, — добавила Джун, нахмуря лоб, — обязательно приходите посмотреть его работы.
— Я с удовольствием, — сказала Флёр. — Вы уже видели Джона?
— Нет. Жду их в пятницу. Надеюсь, что она мне понравится. Мне обычно все иностранцы нравятся, кроме американцев и французов; то есть, конечно, бывают исключения.
— Ну разумеется, — сказала Флёр. — Когда вы бываете дома?
— Харолд уходит каждый день от пяти до семи — ведь он работает у меня в студии. Лучше я вам покажу его картины, когда его не будет; он такой обидчивый, как всякий истинный гений. Я еще хочу, чтобы он написал портрет жены Джона. Женщины ему особенно удаются.