– Я читал твое интервью... Действительно, собираешься снимать политический детектив?
Кёс усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо-таки интонацией:
– «Я собираюсь!» Слава, родной, ты себе не представляешь, как я устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть! Когда начинается усталость – тогда нет творчества, тогда суррогат, прозябание, тогда, милый, р е м е с л о, но в плохом смысле этого слова...
– Не отдыхал в этом году?
– Да мне и отдых не в отдых... Ты себе не представляешь, как трудно стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть...
– Это как же?!
– Это очень просто, дорогой; это слетаются редакторы, и айда цеплять каждую фразу: «Тут слишком резко, а здесь надо проконсультироваться, а тут – смягчите». А мне не терпится пробовать актеров, работать с композитором, сидеть у художника над его эскизами! А приходится потеть в творческом объединении и каждую страницу смотреть на свет: «Франция обидится, а тут ФРГ не троньте, а здесь слишком резко о президенте, ну а к чему такой удар по Мао, можно и аккуратней!» – «Но я ж делаю кино, а не выступаю в ООН!» – «Ваше искусство – политического звучания!» – «А разве „Черное золото“ Алексея Толстого не „политическое звучание“?! А он там по Швеции бабахает, а она – нейтральна! Неужто и ему руки ломали?!» – «То было другое время». – «Нет, было это же время – советское!» – «Мы имеем в виду средства массовой информации – и большого экрана не было тогда, и про телевизор никто еще не знал!» Ну что ответишь?! И при этом все глаза поднимают: «мол, есть мнение н а в е р х у!» А нет такого мнения наверху! Есть трусость тех, кто внизу! Есть некомпетентность, а отсюда – страх за принятие решения. Ей-богу, надо брать сценарий про то, как Ваня любит Маню и как они вместе на рассвете по лесу гуляют, рассуждая о разных разностях, никак не связанных с реальными заботами наших дней. И обязательно чтоб название было каким-нибудь травяным – «Горицвет», «Переползи-трава», «Осока»... Тогда никаких проблем – сразу запускают, расхваливают, а фильм потом просмотрят десять человек, но и это никого не интересует – главное, чтоб было все приличненько и спокойно, главное, чтоб острых проблем не трогать! Вот и выходит: «Правда» печатает прекрасную статью или «Комсомолка» – бери, ставь в кино, ан, не тут-то было: «что можно газете, то не надо в кино и на телевидении!» Ты заметь, как сейчас кино уходит в спасительную классику да в исторические сюжеты – современности бегут, как черт ладана...
– Но это ж дико, Кёс.
– Вот потому я и грустный.
– Так драться надо! У вас же пленумы проходят, собираются все киношники, бабахни от всего сердца...
– Бабахал. Ну и что? Со мною все согласны, аплодируют. А как уходит вопрос на н и з, так все и вязнет... Демократия... Перепроизводство режиссеров к тому же; п л а н о в о, то есть ежегодно, д о л ж е н б ы т ь выпуск в институте кинематографии, и всех обученных режиссуре надо пристроить, каждому дать работу – право на труд! А почему ежегодно? Ну почему?! Неужели таланты планируемы?! Это ведь не бритвы и не прокат, это – таланты! Спущено десять мест для т а л а н т о в – изволь их заполнить!
– А может, лучше все-таки перепроизвести, чем недопроизвести, Кёс?
Тот махнул рукой:
– Может быть...
– А ты чего обижаешься? – Костенко рассердился. – Ты в драке, тут обижаться не положено, надо уметь за себя стоять!
– Искусство – не драка, Славик. В принципе, оно – высшее счастье.
– А по-моему, истинное искусство – всегда драка, всегда преодоление...
– Сколько можно? – устало спросил Кёс.
– Столько, сколько нужно.
– В тебе редактор заложен, Славик, у тебя внезапно металл в голосе появляется.
– Какой я редактор, Кёс?! Я – сыщик, у меня, кстати, своих забот полон рот, тоже, знаешь ли, до «полного благоприятствия» куда как далеко, и с прокуратурой приходится биться, и от судейских достается... Однако я считаю все это симптомом прекрасным, демократическое развитие предполагает сшибку мнений, учимся спорить, учимся биться за позицию, ничего не попишешь, Кёс...
Внезапно в глазах Кёса появилось что-то живое, яростное, прежнее.
– Хм, эка ты вывернул, – задумчиво сказал он. – Ты хочешь упрятать все мои боли в концепцию демократического развития? Ловок, ничего не скажешь! Но – любопытно! Черт, я сразу подумал – как бы эту твою сентенцию в сценарий воткнуть, и сразу же увидел лица в о р о г о в: «Да, интересно, но не бесспорно, слишком общо, а потому бездоказательно»...
– Опять-таки прекрасно, ты и их слова всунь в сценарий. Ты вообще, что ль, против редакторов? «Уничтожить как класс»?
– Отнюдь. Я с радостью взял бы тебя в редакторы. Вообще-то, в идеале, редактор – это такой человек, который более тебя знает, более образован, более смел; Фурманов, Боровский – одним словом, комиссар. Но ведь мы и редакторов п л а н и р у е м в институте кино, Слава! Нужен ли, не нужен ли – есть план, выдай в а л!
– Неужели все до единого – б е с ы?
Кёс ответил:
– В том-то и беда – нет. Но надоедает каждый раз стучаться в дверь начальства... Занятые, большие люди, все понимают, решают вопросы сразу же. «Я не могу взять в толк, отчего это дело не решалось ранее, нормальным путем, как и положено».
– Но ты обязан допустить мысль, что твои противники совершенно искренне придерживаются иной точки зрения, Кёс. Ты ж их, верно, и не слушаешь – с высоты своего киновеличия. Ты ж в классиках, Кёс. А люди хотят высказать свою точку зрения, отчего б не выслушать?
Кёс мотнул головой:
– «Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!» Помнишь Маяковского? То-то и оно.
Кёс погладил Костенко по плечу, отошел к Эрику Абрамову и Юре Холодову, тот, щурясь, словно в глаза ему светили прожектором, рассказывал о конгрессе парапсихологов в Нью-Йорке – его там избрали в правление. «Звезда», как-никак, светоч!
Костенко не удержался, протиснулся к Кёсу, шепнул:
– Ты послушай его, Кёс, послушай и вспомни, как все мы бились, чтоб ему помочь, когда его травили наши научные ретрограды. И он выстоял. Умел драться за свое, сиречь за наше...
Кёс ответил – раздраженным шепотом:
– Значит, я – дерьмо, не умею драться. Или устал, выработался, пустая шахта... Директоры картин гоняют меня по кабинетам: «Надо выбить деньги, еще, еще, еще!» Я спросил одного из них: «Вы требуете, чтобы я получил для производства нашего фильма пятьсот тысяч вместо трехсот, а сколько надо по-настоящему?» Он ответил: «Двести. Только при условии, что директору развяжут руки. Из этих двухсот еще и на премию каждому осветителю и шоферу останется, такую, что они будут и сверхурочно работать, коли надо для дела...»
...Митька Степанов пришел не один, а с ученым из Берлина, доктором Паулем Велером.
– Знакомься, Славик, он – твой коллега, историк криминалистики, занимается нацистами, теми, кто смог скрыться от суда, так что валяй, обменивайся опытом.
Велер и Костенко отошли к окну, выпили, Пауль хотел чокнуться.
– Нельзя, – сказал Костенко, – у нас, когда поминают друга, не чокаются, обычай такой...
– Хорошо, что вы мне сказали, я думал подойти к маме...
– Она бы чокнулась, – вздохнул Костенко. – Гостю из-за рубежа все простят, особенно в кавказском доме.
Когда Степанов подошел, наконец, к Григору, – Костенко сразу же заметил это, – тот спросил:
– Как звезда появляешься – последним? Быть знаменитым – некрасиво, не это поднимает ввысь...
– Мы с другом ехали с дачи, Гриша, не сердись, не кори Пастернаком.
Григор напружинился, поднял кулаки к плечам; Костенко понял, тот будет читать стихи, не ошибся.
Он помолчал, потом повернулся к Степанову и закончил стихи вопросом:
– А, Митя?
Костенко подумал, что на месте Митьки он бы обиделся; тот и обиделся, потому что долго не отвечал Григору. Потом обернулся к маме Левона и тете Марго:
– Левон как-то приехал ко мне на дачу. Мы с ним здорово гудели, потом, помню, Эдик Шим пришел, Жора Семенов приехал, Григор... Давно это было, так давно, что кажется, никогда и не было. А утром меня разбудил звонок, часов шесть было... Звонил Кармен. «Слушай, – сказал он, – ты читал роман Сименона „Тюрьма“? Я не читал. Тогда Кармен сказал, чтобы я сейчас же пришел к нему, взял „Иностранную литературу“ и прочитал, отложив все дела. Я прочитал, – слово Кармена было для меня законом, – позвонил ему и сказал, что это замечательная повесть, а он тогда усмехнулся: „Знаешь, оказывается, Хемингуэй, перед тем как уйти, вымазал руки ружейным маслом, чтобы никто из прокурорских не мучил Мэри вопросами; несчастный случай, и все тут“. Я написал коротенькую рецензию на эту повесть Сименона. Левон тогда сказал: „Можно печатать“. А Левон был требовательным человеком и хорошим другом, он бы никогда не сказал неправды. Я эту рифмованную рецензию нашел случайно, когда мы с Паулем работали на даче...