Козин усмехается, усмешка — успеваю заметить, отворачиваясь, — хмурая, и тем удивительнее, что в голосе его звучит не горечь, не обида, а теплота, одобрение, гордость:
— Он всегда такой в главном был — прямой… Нет, говорю, Сергей: не только в поступках — в мыслях, в помыслах ничего худого не сделал. Ни единой капли. Иначе, спрашиваю, как бы я к тебе пришел?.. Засмеялся. Да легко так — как в мальчишках разве. «Все, Ленька, все! Ну давай, что ли, чокнемся! Мужики мы или нет?» Выпил, и головой своей большущей замотал. Яблоко грызет — тут же с ветки снял. «Не в ладах я, объясняет, с этой штукой — сердце прихватывает. Это уж за тебя». А я сижу — мелкими глотками тяну — коньяк какой-то хороший. И не закусываю, конечно, — не до того еще. Он и спрашивает: «А ты там — пил?» Вот это, говорю, было. Правда, не коньяк — дерьмо всякое. Водились бы деньги, — может бы, говорю, и спился… Сидим так за столом — между нами бутылка, закуска какая-то на тарелке, яблоки — прямо на ветках. Луна поднялась — все видно. Как в Ленинграде — когда белые ночи… И разглядываем друг друга. Он — в пиджачке, рубаха по вороту расстегнута, виски, вижу, белеть начали. Да залысины побольше стали. Глазами блестит — захмелел с непривычки. И удивляется: «Ленька, Ленька, дружище ты мой дорогой! Куда же ты свои кудри дел?» Под луной-то, наверно, блестел я здорово — лысиной своей. Волосы у меня, правда, когда-то недурные были — курчавились… Да все, мол, там же — в Ленинграде оставил, в блокаду. Это еще на затылке после отросли, а то один пушок и остался. Как у цыпленка-недоноска… Ты, спрашиваю, слышал, как мой сынок, Митя, погиб?.. Положил свою руку на мою, — сжал. «Знаю, слышал. Может, говорит, Леня, не надо тебе сейчас об этом?» Почему ж, мол, не надо? — надо в своих грехах каяться. Сначала в Нью-Йорке, в нашем посольстве. Потом — в соответствующих органах — в Москве, в нашем посольстве. Потом — в соответствующих органах в области. Как же тебе — другу — не рассказать? Если мне это больше нужно, чем тебе?»
Вчера, впервые услышав о Козине, сегодня утром, отправляясь к нему в школу, час-полтора назад, когда пришли в парк и сели на эту скамейку, я давал себе слово не касаться «американской» стороны его биографии; и одновременно, подогреваемый неистребимым журналистским любопытством, втайне надеялся, ждал, что он, хотя бы случайно, вскользь, сам затронет эту тему. Сейчас же, когда он, безо всяких вопросов и понуканий, внешне очень спокойно говорит о трудной, самой сложной полосе своей жизни, мне почему-то хочется остановить его словами Орлова: «Может, не надо об этом, Леонид Иванович, а?..» Слушаю его, удивляюсь, как порой причудливо складываются человеческие судьбы, и начинаю, кажется, верить в фатальное.
Мог ли, например, молодой педагог-математик, отец двух детишек и счастливый муж, предположить, что жизнь швырнет его за океан? Вряд ли… После прорыва блокады — неокрепший, потерявший половину зубов лейтенант-артиллерист получил из дому страшную весть: под Загоровым, в пургу, замерз его семилетний сын Митя. В тот же день, когда пришло это дикое письмо, был контужен, попал в плен. Кочевал из лагеря в лагерь, пока не очутится в Западной Германии, где и застал его конец войны. Казалось бы, — все кончилось, но все только начиналось. Советской комендатуры не было. Пробиться к своим из опекаемых «союзниками» лагерей для перемещенных лиц оказалось не легче, чем бежать из фашистских застенков.
— Недавно я видел кинокартину — как такие же перемещенные добивались отправки домой. — Леонид Иванович закуривает, не знаю уж, какую по счету, папиросу, мельком взглядывает на часы. — Правдивая картина — так оно в действительности и было. Теперь, конечно, смешно, наивно: я согласился поехать в Калифорнию, поверив, что из Америки, где есть советское посольство, попасть домой легче всего. Если бы!..
По мере рассказа и мне начинает казаться, что смотрю знакомый фильм: переполненный вонючий трюм, в который тараном бьет разбушевавшийся океан; жесткий карантин и дотошный осмотр-обыск, — так осматривают закупленный где-то рабочий скот; изнурительная работа на плантациях, с настоящими, а не киношными надсмотрщиками. И почти обязательно на сотню измученных, ошеломленных и тоскующих по дому людей — одна какая-нибудь отпетая сволочь из предателей, как правило быстро акклиматизировавшаяся…
— Работали на сборе апельсинов, — продолжает Леонид Иванович. — Есть их приятно. А собирать, лазая, как обезьяна, по деревьям — менее приятно… Однажды сорвался, ушибся. Карабкаться по деревьям куда хуже. Устроился мойщиком посуды в ресторане.
— Но вы же педагог, математик?
— Педагоги у них свои… Позже, правда, предлагали пойти в какую-то закрытую школу — отказался. Преподавать не математику, а русский язык. К тому времени подружился я с одним русским, из семьи эмигрантов. Содержал табачную лавочку. России никогда не видел, а русское в нем было. Вот он, спасибо ему, и предупредил: не ходи, от этой школы дурно пахнет… Предлог для отказа у меня был убедительный: американского подданства я не принял. Хотя много раз и настаивали. Объяснял, что плохо знаю язык, не разобрался в конституции — у них там при этом полагается что-то вроде экзамена сдавать. Так что до самого возвращения профессия моя была мойщик посуды… Удивляетесь? Сергей тоже удивился… Из Хельсинки я поездом ехал… Как пересекли границу, так впервые спокойно и уснул. До этого — глаз не сомкнул, боялся.
— Чего, Леонид Иванович?
— Да всего. Провокаций каких-нибудь.
— А что, — могли быть?
Леонид Иванович коротко усмехается — моей наивности, вероятно.
— Конечно… Если вдуматься, все мои десятилетние скитания — тоже провокация. Большая и хорошо организованная… До самого отъезда в покое не оставляли. Вернулся из Вашингтона — мне уже и паспорт наш, советский выписали, вызова ждать велели. Сразу же какой-то господинчик и является. Выясняет, откуда взял деньги на поездку?.. Вам-то, мол, что? Не украл же. Если, сообщает, не подтвердите документом, откуда взяли, — арестую. И показывает жетон — уголовная полиция. Надо вам сказать, что с деньгами мне помог Альберт — тот самый русский, что табачную лавочку содержал. Условились: вернусь домой — вышлю. Так вот, спасибо ему, подальновидней меня оказался. Написал и справку — о том, что он деньги дал. Знал он свои порядки… Хотел этот типчик из полиции взять ее у меня. Ну, мол, это уж нет: копию, пожалуйста, снимайте, а забрать не дам. До последнего дня следили, куда пошел, с кем встретился, по пятам ходили. Пока на пароходе плыл — из каюты старался не выходить. Чего доброго, ненароком и за бортом мог оказаться…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});