– Конечно, я подожду. – Берта села в коридоре ждать Наталью Марковну.
Через час с небольшим они шли по улице в сторону дома Натальи Марковны. В кармане Берта теребила блистер с элениумом.
– Каких я дел натворила, Наталья Марковна, каких безобразных, непоправимых дел. Только вам могу сказать. Эта девочка, что приезжала ко мне, вы видели?
– Да. Пару раз видела. Красивая. Кто она вам?
– Если в родственном отношении, то никто. Свела судьба на старости моих лет.
И Берта рассказала Наталье Марковне о случившемся.
– Вот скажите, какой черт дернул меня заступиться за ее мамашу? Ведь та еще кретинка, коль живет с такой мерзостью.
Наталья Марковна глубоко призадумалась.
– Вы же хотели как лучше, преследовали благородную цель. Но, увы, благородство не всегда бывает оправданно. А по гамбургскому-то счету вы правы. Если девочка ваша обладает доброй, чувствительной душой, то действительно когда-нибудь простит свою мать. Поймет, что она тоже своего рода жертва подонка-приспособленца. Таких, готовых быть обманутыми, женщин-жертв, особенно после сорока, несчетное количество. Сколько лет девочке?
– Двадцать.
– Ничего, должна справиться. Хорошо бы ей, конечно, к доктору, к гинекологу. Почему не позвонили мне по горячим следам? Я бы отвела ее в поликлинику к нашей Серафиме Валерьевне, очень хороший доктор.
– Вот не догадалась.
– Хотя если этот ублюдок спит с ее матерью и у той со здоровьем все в порядке, то вряд ли мог чем-то заразить. Главное, не забеременела бы.
– Не дай бог. – Берту передернуло.
– Да-а, тут основная травма – психологическая. Но мне отчего-то кажется, она непременно к вам приедет. Отойдет и приедет. Ей, судя по всему, толком и поговорить не с кем, кроме вас.
– Теперь и жить негде, – вздохнула Берта.
– Отвлекитесь, Берта Генриховна, почитайте что-нибудь. Переживаниями вы делу не поможете.
– Верите, не могу. Ничего не могу, Наталья Марковна. От всего воротит, и от классиков, и от современников.
– Нет, не верю. Ни за что не поверю, что нет книги, которая хоть как-то отвлекла бы вас и утешила.
– Есть одна любимая, но я помню ее почти наизусть.
– Хотите, угадаю какая? – Доктор пыталась увести Берту от болезненной темы.
– Интересно, попробуйте.
– Анатолий Эфрос? «Репетиция – любовь моя»?
– Вы ясновидящая?
– Нет, просто наблюдательная. Я не раз видела ее у вас в руках.
– Признаться вам, за что я люблю эту, во многом наивную книгу?
– Сделайте одолжение.
– За безоговорочную любовь Эфроса к актерам. Он написал о нас: «В актеров надо влюбляться. Они прекрасные люди». А ведь многие режиссеры, в отличие от Эфроса, относятся к нам как к рабочему материалу, считают всего лишь строительными кирпичами. Меня вот на моем театре воспринимали как актрису с необычайно сложным характером. А я просто-напросто не желала быть марионеткой ни в чьих руках. Позволяла себе спорить, поверьте, вовсе не из-за упрямства и самодурства, а отстаивая актерскую честь, право иметь собственный голос.
– Не мне вам говорить, дорогая Берта Генриховна, что яркие, незаурядные личности у многих вызывают раздражение. Если у нас, врачей, это категорически не приветствуется, то уж от режиссеров, пожалуй, снисхождения ждать тем более не приходится. Эфрос наверняка слыл среди них белой вороной.
– Да, вы правы. Жаль, моя дорогая Симочка не дожила до этой книги. Она обожала Анатолия Эфроса. У нее, Наталья Марковна, было три наилюбимейших режиссера одной эпохи: Товстоногов, Ефремов и Эфрос. Она про них говорила: «Такие принципиально разные, а все трое – гении». И так небрежно добавляла: «Мальчишки!» Они и впрямь были для нее мальчишками. Самый старший – Товстоногов – был на десять лет ее моложе. Заочно она прощала ему суровое диктаторство, а вот Эфроса, не умеющего быть диктатором «Таганке», думаю, ни за что бы не простила. Задолго до прихода его на «Таганку» всю их таганскую шатию назы вала головорезами. У нее вообще была любопытная градация: Товстоногов был для нее аристократом двадцатого века, Эфрос – истинным гуманистом на все времена, Ефремов – горячим рубахой-парнем с широкой, вывернутой наизнанку душой.
– А Любимов? Его постановки «Пугачева» и «Гамлета»?
– Ну-у, это же Высоцкий! Он сам по себе был безусловным гением. В том-то и состоял парадокс. Каждый из их труппы по отдельности был бесспорным талантом, а все вместе получались головорезы. Странным образом на них воздействовал знаменитый любимовский фонарик, которым он на репетициях шуровал по ним из зала.
– Как интересно. Очень нестандартный взгляд на «Таганку».
– Кстати, о «Пугачеве». Году примерно в семидесятом один мой ухажер достал на «Пугачева» контрамарки. На спектакле мы сидели, словно охваченные огнем, кровь закипала в наших молодых жилах, я пришла домой взбудораженная, в полном восторге, а Симочка осадила мою эйфорию репликой: «Что, наслушалась душевного стриптиза? Уши не заложило?» Я, помню, разозлилась на нее, со всей горячностью натуры стала спорить. А она спокойно так, уверенно возразила: «Три века как театр – не балаган, и актерам не пристало быть площадными кликушами». Я, представьте, долго не разделяла ее мнения, поняла ее гораздо позднее. Поняла, что не ум, а именно ее утонченная душа не принимала кричащей брехтовской социальности постановок Любимова. Именно ее душе, вобравшей в себя дух Серебряного века, были чужды подобные грубые энергии, столь откровенная лобовая атака.
Они давно стояли в темноте у подъезда пятиэтажки, пошел сильный снег, и Наталья Марковна, кутая лицо в воротник дубленки, спросила:
– Может, поднимитесь ненадолго ко мне?
– Нет-нет, – заторопилась Берта, – я и так отняла у вас непозволительно много времени, пора на нары.
Разговор с Натальей Марковной на какое-то время переключил ее сознание, но, оказавшись по пути в интернат наедине с собой, она снова стала думать о Кате. Заступивший на ночную вахту дежурный, еле заметно кивнув на входе, пропустил ее. Она поднялась в комнату, с порога услышала мерный храп Любови Филипповны, на ощупь, не включая света, подошла к кровати, извлекла из-под подушки книгу, где между страниц хранилась ее главная реликвия. Вышла в коридор, дошла до холла, осмотрелась по сторонам – никого не было. Она села на стул, достала фотографию, подставив ее под тусклый свет ночной лампочки, принялась говорить с Георгием: «…Вот так-то, милый мой Георгичек. Вот какая я у тебя дура. Пусть простит меня моя дорогая девочка, моя милая Катенька, пусть забудет то, что случилось с ней, словно не было этого вовсе. Пусть приедет ко мне, как ни в чем не бывало, такая же доверчивая, открытая, чистая, как раньше». Берта все шептала и шептала эти слова, повторяла их как заклинание, а может быть, как молитву – первую в своей жизни.
Всю ночь завывал вредоносный мартовский ветер, трепал шифер старой крыши – так зима боролась с весной, – и не выпившую элениум Берту одолевала бессонница. Ей было особенно неуютно, неприкаянно, хотелось раствориться на казенных нарах, вся теперешняя жизнь казалась никчемной, лишней, как обрезки не вошедшего в фильм, отбракованного материала.
– Не может быть, – пробормотала она, увидев Катю с Кириллом в окне, и тут же прошептала: – Сбылось, сбылось!
– Чему ты так возрадовалась? – поинтересовалась Любовь Филипповна, только что вернувшаяся с утренней прогулки.
– Есть чему, Люба, ты распевайся, не буду тебе мешать. – Берта подхватилась уходить. – Мне показалось, у тебя голос немного осип? Может, простыла? Возьми там, в моем «кнехте», в выдвижном ящичке, леденцы «Холс» – мед с лимоном, тебе сразу полегчает, – уже в дверях торопливо договорила она.
У Любови Филипповны безотчетно распахнулся рот.
«Только сохраняй самообладание, Берта, – приказала она себе, спешно сев в холле на стул, схватив первый попавшийся под руку журнал. – Сдержанность и еще раз сдержанность».
Ничего не видя на страницах, она прислушивалась к шагам на лестнице. Вот они показались на этаже – Кирилл и Катя.
Катя окликнула ее тихонько. С недоуменным видом Берта оторвалась от журнала. Чуть отстав от Кирилла, Катя приложила палец к губам, Берта еле заметно кивнула.
– Ну, здравствуйте, – сказала она, поднимаясь со стула. – Давненько не видела вас вместе. Пойдемте-ка лучше на воздух. Там хоть и не июль в Крыму, но именно в такой атмосфере рождается надежда. Замерзнуть по дороге не успели?
– Вроде нет, – ответил Кирилл.
– Вот и хорошо. Куртку только надену. – Берта небрежно бросила журнал на столик и направилась в комнату.
– Берта, подожди, – Катя нагнала ее, – мы тут шкатулку для твоих мелочей купили и специальную бархотку, чтобы статуэтки блестели. Вот возьми. – Она протянула Берте небольшой целлофановый пакетик.
– Гран мерси, – приняла пакетик Берта, – очень кстати.
В момент передачи пакета Катя ощутила холод Бертиных пальцев. «Странно, – поразилась Катя, – у нее руки обычно даже зимой на улице бывали теплыми».