В беседке в глубине сада нас ждал только что приготовленный вкусный обед: бульон из дичи, жареный цыпленок, сыр и малина. Нас навестила, с любопытством сунувшись на порог, госпожа Атена, желавшая узнать, что мы там делаем. А потом мы остались одни.
Я испытывал прилив умиленной признательности к этой женщине, которая, по-видимому, не интересовалась другими мужчинами. Ее поведение казалось убедительным, и я, упрекнув себя в давешней недоверчивости и тревоге, отдался наслаждению, безраздельно завладев ее телом и душой.
Послеполуденная сиеста в городке, так разомлевшем от знойного утра, что окна повсюду задернулись шторами, подарила нам часы блаженной истомы и долгожданных радостей, тем более для меня драгоценных. Разумеется, золотисто-белое тело моей жены не было безупречным. Избавляясь от рождения ребенка, дабы не испортить фигуру, она подвергалась весьма жестокой процедуре, давшей противоположный результат. В тот период, когда я злился и страдал из-за нее, я испытывал некоторое удовлетворение оттого, что груди ее потеряли упругость и твердость плодов, изгиб бедер утратил линию лиры, а мускулы ног от коленей до бедер, ранее крепких и соблазнительных, теперь опали, и ноги с внутренней стороны стали чуть дряблыми. Но прихоти любви настолько необъяснимы, что именно эти недостатки стали теперь для меня предметом вожделения. Мне доставляло огромное, небывалое наслаждение держать в ладонях эти податливые тяжелые груди, прижиматься лицом к этим нежным и мягким бедрам, которые раньше были упругими, эластичными.
Все эти послеполуденные часы мы говорили мало, чувствуя, что слова нам не нужны, как не нужны бумажные деньги в стране с полным золотым обеспечением валюты.
Но вот моя жена протянула руку к столику, взяла сигарету, вставила ее в мундштук и, чиркнув спичкой, задумчиво закурила. В этом жесте была сейчас непринужденная элегантность, но поначалу ей, несомненно, пришлось отработать его, как признак «хорошего тона». Теперь он стал, точнее говоря, всего лишь изысканной позой. Это был совершенно незначащий жест, но все мое сладостное влечение вдруг сразу заволоклось черным облаком. Я всячески старался, чтобы лицо мое не омрачилось, но сладить с собой не мог.
В дни нашей подлинной любви моя жена, сбросив одежду, никогда не принимала заученных элегантных поз. Вся ее красота состояла в непринужденности и живости движений. Она била ногами по подушкам, вертелась, отыскивая свои чулки, и каждое ее движение создавало непреднамеренную и прелестную позу обнаженной натуры в живописи, чего она сама не замечала. То, как она сейчас брала сигарету, причинило мне острую боль, так как я догадывался о подспудных побудительных причинах этого «элегантного жеста». У меня не было никаких доказательств, что она мне изменяет, но теперь мне стало ясно, что этот жест идет от приобретенной привычки заученно позировать обнаженной, чтобы «произвести впечатление», — привычки, в которой она тоже не отдавала себе отчета, но которая сразу открыла мне то, чего я не знал.
До того как начались наши светские «выходы», моя жена считала себя ниже меня, и это чувствовалось в том, как она держала себя со мной и в моем присутствии. Но потом она, по-видимому, решила, что мое неумение танцевать — свидетельство неполноценности, а моя небрежность (весьма относительная) в одежде — признак «отсутствия породы» по сравнению с теми, кто, по выражению ее подружек и ее самой, одевались «с иголочки». Эта независимая поза, этот жест снобистской рассеянности, с какой она, оттопырив пальчик, чиркала спичкой, снова укрепили во мне подозрение, что она мне изменяет. В ее среде такие манеры, вероятно, высоко ценились...
— Послушай, Штеф, что вы там делаете на границе? Готовитесь к войне?
Я ответил, поцеловав ее округлое плечико, что никакой подготовки мы не ведем, и я вообще считаю, что в войну мы не вступим.
— Ну как же, ведь теперь это абсолютно точно, мой дорогой, завтра заседает совет короны, — и она окутала себя клубом дыма.
Я возразил, что совет короны заседал и раньше и никакой опасности нет.
— Вот и хорошо... Ах, как было бы хорошо, если б кончились все эти толки... А тебе не страшно было бы идти на войну?
Я подумал, что обезумел бы от страха, если б пришлось оставить ее одну, без всякого присмотра. От одной этой мысли у меня исказилось лицо.
Она заметила это и тотчас спросила:
— Тебе действительно страшно?
В этот момент я решил дезертировать на три дня, что бы со мной потом ни случилось, внезапно приехать и посмотреть, что ока тут делает. На ее вопрос я ответил, что не знаю, боюсь ли, что я об этом не задумывался. На самом же деле я много размышлял по этому поводу. Сколько раз я воображал сражение, в которое я веду свой взвод с такой необыкновенной храбростью, что привожу в восторг всех своих начальников. Например: я иду в атаку по полю во весь рост, а мои люди ползут, припадая к земле. За мной, очевидно, наблюдают издали в бинокль, так что через несколько дней дома все восхищаются моими подвигами. Я становлюсь своего рода легендой, а жена моя, когда все говорят ей о моем мужестве на войне, слабо и горделиво протестует для вида:
— Да разве вы его не знаете? Он же настоящий сумасшедший!. . Я ему сколько раз говорила, чтоб он остерегался, что я не хочу остаться вдовой...
И тем не менее, если мне снился сон, что я участвую в бою, я просыпался буквально парализованным от страха.
Теперь, прижимая к себе теплое тело моей жены, я пытался по ее внутреннему трепету отгадать, о чем она думает.
— Послушай, Штеф, ведь если ты, не дай бог, погибнешь на войне, мое положение будет весьма неопределенным.
Я засмеялся наполовину ироническим, наполовину удивленным ее предусмотрительностью смехом и прошептал ей на ухо, словно интимный секрет:
— Но ведь ты не хотела иметь детей...
— Я? Это ты не хотел, а теперь обвиняешь меня?
Я взглянул на нее, изумленный такой забывчивостью, такой легкостью, с которой она, как настоящая женщина, шла наперекор логике. Я поцеловал ее в уголок рта.
— О чем ты волнуешься? Ты ведь знаешь, что я сделаю завещание.
— Вот как раз насчет завещания. Кто его знает, еще придется судиться с твоей мамой, со всей твоей родней.
Я продолжал удивляться.
— Так чего же ты хочешь?
Она положила мне руки на плечи и притянула к себе.
— Послушай, Штеф, переведи на мое имя часть вклада в английских фунтах в Центральном банке.
И я со смертью в душе понял истинный смысл всего этого подлого дня.
Во время войны немецкие шпионы печатали во французских газетах мелкие объявления на условном языке. Так, например, анонс:
«Сдается большая квартира в шесть комнат за выездом. Адресовать в газету за № 235», — на самом деле означал:
«Вчера через Амьен проследовало шесть полков в неизвестном направлении. План 653 отправлен через агента Н33».
Так и мне показалось, что весь этот день любви напоказ имел совершенно другой смысл.
Я долго упрямо молчал и, когда она стала настаивать, вспыхнула ссора. Она упрекала меня в эгоизме, напомнила, что любила меня, когда я был беден, и что теперь меня весьма мало тревожит ее судьба. Я повторял, что все оставлю ей по завещанию, но она продолжала добиваться своего с плохо подавляемой злобой и презрением, требуя, чтобы я составил дарственную.
Вся история моей любви была для меня непрерывной борьбой, в которой я всегда держался начеку, настороже, готовый предвидеть любую опасность. И поэтому я сразу понял, чего хочет эта женщина." Она, несомненно, стремилась обеспечить себя, чтобы потом меня бросить.
Я с трудом сумел сдержать охватившую меня ярость. С ненавистью и презрением смотрел я на тело этой женщины, которой грозило преждевременное постарение и которая хотела избавиться, отделаться от меня. Она безусловно почувствовала это, так как моментально натянула на себя простыню, подперла рукой голову и принялась — вернее, попыталась — плакать:
— Никогда бы не могла себе представить, что дойду до такого и что со мной будут так обращаться. И кто же! Тот, кого я обожаю, для кого я пожертвовала всеми друзьями!
Пошлость этой фразы поразила меня; теперь я видел, что она целиком подпала под влияние вульгарного стиля того общества, которое так ее восхищало.
Но теперь я отдал себе отчет, что могу понимать смысл ее слов по-другому. Например: «Как же я мучаюсь из-за этого болвана, который даже танцевать не умеет и, сидя со мной в ресторане, изводит меня своими глупыми капризами». Или, обращаясь к любовнику: «Дорогой, я все испробовала, но разве ты не знаешь, как упрям этот дурак? Неужели же мне не хочется быть с тобой вдвоем за границей?»
Потом она стала упрекать меня во множестве неделикатных поступков в прошлом, перечислила перенесенные ею обиды, напророчила будущее поведение моей семьи — и во всем, что она говорила, я видел лишь бешенство животного, которое не может добиться того, чего жаждет его чувственность.