Как и много лет назад, ни кнопки звонка, ни собаки здесь не было, и Крашев все так же медленно прошел мимо кустов роз и нерешительно постучал в стеклянную дверь веранды.
— Чего стучишь? Иди сюда, — раздался откуда-то сбоку голос, и тогда, обернувшись, он увидел поставленную между нескольких густо обсыпанных плодами деревьев беседку и сидевшего в ней друга детства — Ширю…
Крашев сидел рядом с Ширей, глядел во все глаза и не знал, чему удивляться: неожиданной встрече, виду друга детства или тому, что тот в такое раннее утро («рабочее», — подумал Крашев по своей директорской привычке) был явно пьян.
Потом, сообразив, что возможности напиться с утра у жителей этого утопающего в виноградных лозах городка иные, чем на Урале, уже спокойней посмотрел на Ширю.
Что перед ним Ширя, он догадался сразу, еще по голосу. Но, наверное, это было единственным, что не изменилось в нем за минувшие годы. Вместо упругого, сбитого, немного неровно скроенного, любящего одеваться в модное, заграничное, Васьки Ширяева перед Крашевым в майке и старых, потрепанных брюках сидел лысый толстый человек с неимоверно огромными и жирными плечами, поросшими редкими длинными волосами. Несмотря на то, что человек был пьян, тусклые, подтечные глаза его смотрели цепко, а чуть косоватый рот ухмылялся. На миг Крашеву показалось, что это какая-то кукла, пародирующая друга детства; кукла, на которой подвели, подчеркнули, выпятили все нехорошее и некрасивое, что чуть-чуть, еле-еле намечалось в семнадцатилетнем Шире, и убрали, затушевали все здоровое, доброе, хорошее…
— Ну, вот и явление Христа… — сказал Ширя, ничуть не удивившись появлению Крашева, лишь неровно ухмыльнулся. — Хотя тот являлся чаще…
— Так уж пришлось… — проговорил Крашев, словно оправдываясь, все еще ошеломленный и внезапной встречей, и изменившимся видом друга, и его странным равнодушием. — Но ты ведь тоже не заходил, а бывал и в Москве, и на Урале.
— Бывал, бывал, — чуть растягивая слова и все так же косо улыбаясь, сказал Ширя. — Я везде бывал… И в Нью-Йорке, и в Токио… И в Москве, и на Урале… А зайти не заходил — это верно…
— Ну, вот не заходил, — сказал Крашев бодрым голосом. — И я не заходил. — Ему показалось, что говорит это за него кто-то другой, а на него самого наваливалось странное, какое-то злое, безрассудное чувство. Он вспомнил, как стоял вчера у калитки под дряхлым столбом с тусклым фонарем, вспомнил женщину в светлом халате, детей и понял, что зло и дико завидует и ненавидит эту бесформенную пьяную глыбу. И ревнует. Захотелось сказать что-то злое, обидное, и, понимая, что говорит он глупо, что к людской злости Ширя, наверное, давно глух, а обидное вовсе не замечает, продолжал:
— И не зашел бы, честно говоря, да мать просила. И не Христом к тебе являться надо, а…
— А чертом, дьяволом, сатаной… — рассмеялся Ширя мелким, захлебывающимся смехом, невероятно перекосив свой рот. — А я и сам не хуже черта… — Он совсем захлебнулся от шутки. — И в самом деле черт. Сейчас вот лесорубом работаю — больше никуда не берут, так лесной черт и есть — лесовик. Вот так вот. Дубки в горах на экспорт валим. — Он посмотрел на Крашева посветлевшими глазами. — У старой груши, рядом с блиндажом. Помнишь?.. Мы взрывали мины, и ты спас меня…
— Помню, — сказал Крашев, чувствуя, что злость уходит из него. — Глупость какая. Взрывать мины…
— А взрывали… И ты клал мины в костер. И мы лежали в блиндаже… А потом ты спас меня. Я помню…
— Глупость, — повторил Крашев. Жалость охватывала его. — Разводить костры и взрывать мины — какая глупость!
— А потом мы выросли и разъехались. Помнишь, как мы провожали тебя: твоя мать, я и Анна. Я боролся в Киеве и еле успел. Прилетел в Сочи, гнал такси и еле успел. Дешевые были тогда такси… Помнишь?
— Не помню. — Крашев не давал жалости охватить его. — Не ездил тогда на такси. А вот что борцом ты классным был — помню. Но был… А кем стал?
— Спасибо, хоть это помнишь.
Ловко управляя своим громадным телом, Ширя метнулся к ближним кустам, достал наполовину опорожненную большую стеклянную банку с красным вином, медленно и церемонно поставил ее на стол, принес второй стакан.
— Прячу, — сказал он, наполняя стаканы. — Анна ругает, старшая воспитывает, скоро Катерина начнет… Ну, выпьем. За встречу, за молодые годы. — Большими жадными глотками Ширя опорожнил свой стакан, налил еще, опять так же жадно выпил, ухватил ягодку на столе, понюхал и, поморщившись, спросил: — А может, ты тоже меня ругать пришел? Вот и стакан не берешь?
Обоюдный порыв сентиментальности прошел. Ширя наполнял свой стакан, а Крашева опять охватывала сжимающая горло злость.
— Тебя не ругать, тебе морду бить надо, — резко сказал он, понимая, что говорит это от злости, охватившей его. Шире ничем не помочь. Ни руганьем, ни битьем. Ах, как жалко Анну и детей. Он вдруг вспомнил мать и как вчера вечером она стояла у него за спиной, разглядывая тоненькую фигурку на кладке и качая головой, говорила что-то грустное, жалостное. — Именно по морде, — Крашева прорвало. — По твоей тухлой, жирной харе. Пока в разум не войдешь… Анна его ругает. Да ты ей всю жизнь испортил. Ей и детям.
— А, бей… — глухо сказал Ширя. — Если сможешь. Бей чемпиона России! Вчера лесорубики, втроем, с топорами, тоже хотели… Сейчас еще, небось, ребра щупают. — Он медленно поднимался, нависая над Крашевым жирной грудью и закрывая выход из беседки своей страшной спиной. — А Анну не трогай! — захрипел он. Громадная, мясистая рука с растопыренными короткими пальцами потянулась к Крашеву. — Анну не трогай! Ты ее попользовал и бросил. Не нужна стала… Мразь… Директор мыльного завода… Марионетка… Нижних давишь, под верхними гнешься. Да лучше я с лесорубами сгнию. И по такой воши она до сих пор страдает. Бей чемпиона России! Не можешь? Директор мыльного завода. А я вдарю…
Его пальцы, сжавшись, ухватили рукав рубашки.
Ошеломленный нависшим над ним громадным телом и ненавистью, изливающейся из перекосившегося рта, Крашев застыл, а потом, чувствуя, как рука неумолимо подтягивает его к столу, неистово дернулся, оставив в сжатом кулаке пестрый лоскут.
Громадное, жирное тело, с неимоверно широкими плечами и маленькой лысой головой, не удержавшись, мягко плюхнулось на стол, и Крашев в ужасе оттого, что это тело может вновь подняться, а рука опять потянуться к нему, замахнулся и ударил по затылку, по тому месту, где начинали расти волосы, а потом ударил еще и еще…
Он опомнился, когда подходил к своему дому. Развернулся и побежал назад. «Идиот! Так ведь и убить недолго», — мелькнуло в голове. Но он еще не мог оценить всей серьезности и тяжести мелькавших мыслей, и единственным сильным желанием его было посмотреть на Ширю. Что с ним?
Борясь с подступившей к горлу тошнотой, Крашев толкнул калитку и увидел Ширю, склонившегося под стол и тупо рассматривающего разбитую банку и пролитое вино, кровью окрасившее бетонный пол беседки.
Глава 6Крашев сидел на верхней скамье небольшой трибуны городского стадиона, смотрел на аккуратное зеленое поле, на котором когда-то гонял мяч, на четко размеченную дорожку, по которой столько раз бегал, и неясные, тоскливые мысли рваными лоскутами бродили в нем… А когда-то они с Ширей выступали в одном весе… Хотя какой там вес и какие выступления?.. Их еще и до соревнований не допускали. Сколько же они тогда весили? А ведь он вспомнил! Весили они по тридцать шесть килограммов, и до соревнований их еще не допускали. А вот в показательных они выступали. И еще как выступали! Люд их городка после майских или ноябрьских демонстраций не разбегался кто куда. Все шли сюда, на этот стадион. И мест хватало всем… Играл духовой оркестр. Пели и танцевали городские таланты… В небольшой раздевалке под этой трибуной ждали своей очереди и они. Подогнаны трико. На ногах не кеды или тапочки, как обычно на тренировках, а настоящие кожаные борцовки. Бог весть, где и как их достали. Они уже размялись, еще раз «прокрутили» всю «программу», и теперь Крашев сидит на скамье, а неугомонный Ширя все еще борется с невидимым противником: делает захваты, переводы, подставляет бедра, сбивает в партер. Если бы бетонный пол раздевалки был не так холоден и чуть чище, похоже, Ширя боролся бы и в партере.
Но вот громкое объявление по стадиону, негромкое: «Давайте, ребятки!» — тренера, и они неторопливо и солидно (борцы!) бегут в центр зеленого поля — там борцовский ковер…
Показательные выступления не борьба, а игра… Вот они уже стоят на тщательно заправленном ковре, упираясь друг в друга руками, а потом начинают двигаться по ковру, и тот поддается их такому малому весу, морщинится, и, на миг забывшись, Ширя по-настоящему, сильно и цепко тянет его к себе, но тут же вспоминает о «программе» и ослабляет свой захват. А по «программе» первый прием делать ему, Крашеву. И он готовит его: пружинит мышцы, упруго ставит ноги и чуть затаивает дыхание. А стадион молчит. Все немного утомлены демонстрацией и сейчас просто отдыхают, равнодушно поглядывая на двух маленьких пацанят, толкающихся в середине футбольного поля. Но вот все готово, и Крашев проводит «вертушку». Это очень эффектный прием, но, борясь по-настоящему, его никогда нельзя сделать правильно. Даже самый слабый начнет дергаться, тянуться, и можно довести «вертушку» до конца, можно «дожать» и победить, но эффектно провести — почти никогда! Но сейчас совсем другое дело, и Крашев, чувствуя послушное, податливое тело Шири, четко и быстро взвивает это тело вверх, потом тянет его вниз, и уже там, внизу, у ковра, теперь сам помогает Шире. Помогает не плюхнуться, не опуститься как попало, а так же эффектно и красиво «смостить» — сделать мостик и не коснуться лопатками ковра. И кто знает, что тяжелей: провести прием или, сгруппировав свое тело, четко смостить? Но Ширя мостит так красиво, что равнодушие трибун, особенно у мужской половины, — немного пропадает. А вот уже делает «бедро» Ширя, и тоже красиво и четко, а он, Крашев, тоже мостит, правда, новые борцовки едва не подводят его, одна нога срывается, но Ширя помогает, помогает незаметно для зрителей, ведь для всех остальных они борются по-настоящему.