А на трибунах оживление и разговоры. И они слышат это оживление, оно им просто необходимо, и они уже ловко и быстро, сами увлеченные этой борьбой-игрой, носятся друг возле друга, проводят захваты, переводы, нырки, «сбивают» друг друга в партер, а там они тоже знают много приемов: ключи, накаты, подрывы и их тоже проводят чисто и быстро, но ни разу ни одна из их худых, торчащих лопаток не коснулась ковра. Многие на трибунах поняли, что это игра, иные и нет, но все уже улыбаются, увлеченные движениями маленьких, гибких тел, кричат, давая советы и подбадривая то одного, то другого.
Заканчивали они свое выступление в партере. Один из них — обычно это был Ширя — прямо из стойки делал мост, а Крашев, обхватив его посередине, старался «дожать». Но вот и Ширя обхватывает его; небольшой рывок — и два их сцепленных тела, перекатившись, чуть застывают, но уже на мостике — он, Крашев, а потом опять рывок — и уже внизу Ширя, а потом опять он. И так, сцепившись, помогая друг другу, они катятся через весь ковер, и опять ни одна из лопаток не касается его, а потом они вскакивали, смущенно кланялись и бежали в раздевалку, слыша аплодисменты трибун и голос комментатора, объявившего, что победила дружба…
Дружба… Да, они были друзьями. И дружили… И боролись… И шутливо, как на праздниках, а потом и всерьез. И лазили по стройкам, боясь натолкнуться на мать Крашева. И угоняли лодки рыбаков. И однажды наверху, в горах, в заброшенном блиндаже, они нашли мины и решили их взорвать. И какая-то непонятная интуиция помогла ему спасти Ширю. Так отчего у Шири эта злость? И эти оскорбления? Марионетка… Слово-то какое… Он что — банановый король? Марионетка… Марионетки так не поступают и так не живут. Это он, Крашев, сам, по своей воле уехал учиться, это его воля заставила выдержать самую трудную, первую московскую зиму. А ведь еле выдержал. Не ожидал, что будет так тяжело. А потом? Это он сам, именно сам, организовал студенческий отряд в далекую Коми АССР. И заработал деньги… Но дело даже не в деньгах… А тут — директор мыльного завода. И эти глупые слова об Анне. Да, они были близки. Но это Анна не захотела ехать в Москву, а осталась здесь, в городке. Не-е-ет… Надо выкинуть из головы глупые слова глупого, пьяного Шири. Так почему же ты не можешь это сделать? Тебе — за сорок… И сколько за это время ты услышал и глупого, и обидного. А вот сейчас не можешь забыть… Может, оттого, что говорил их друг детства? А, может, в этих словах есть такое, что ты боишься трогать, вспоминать?
Он сидел на стадионе долго. Пылавшее днем солнце, наверное, вспомнив, что уже осень, поостыло и, склонившись к морю, поблескивало в тончайших нитях плывущей паутины… Крашев знал, что мать ждала его, но идти домой не смог. Он встал, посмотрел еще раз в центральный круг зеленого поля, и его неудержимо потянуло вдруг на кладбище — к могиле отца.
Глава 7Крашев шел по центральной аллейке кладбища, удивляясь тому, что никак не может выйти на боковую тропу, ведущую к знакомой могиле. Отца он совсем не помнил. Ему было два года, когда тот умер. Последний год перед смертью отец провалялся в больницах. С матерью он часто приходил на могилу, в их хатке были фотографии отца; и, не зная отца, не помня, как тот болел и умирал, в детстве он не тосковал по отцу. От могилы, к которой он привык, от фотографий, от частых разговоров, рассказов матери было ощущение, будто отец где-то рядом, и он никогда не думал, что он безотцовщина…
Наконец после нескольких попыток он нашел могилу и опять удивился, как изменилось кладбище. За эти годы оно продвинулось вперед, а он искал, не думая об этом. Тополя у входа стали мощны и дородны. Появилось много новых оградок и памятников. У отца не было ограды. Только скамейка и стол. И небольшой обелиск со звездой и фотографией. Обелиск был старый, но чистый и недавно крашенный.
Здесь лежал его отец — человек, который дал ему жизнь, но которого он совершенно не знал. Какой он был? Мать говорила, что веселый, смелый. Любил выпить ее вина. Был бы жив — помог разобраться в том, что происходит? Крашеву захотелось поговорить с отцом, чтобы тот его послушал и понял. И говорить все-все, не скрывая и не храбрясь… Он посмотрел на фотографию. Юное безусое лицо. Лихая кепка, начищенные сапоги, неизвестный Крашеву значок на пиджаке, еле различимая дата внизу — 1938 год. В этом же году его призовут в армию, а там финская, потом Отечественная, ранения и госпитали… Встреча с матерью в одном из них… Победа… И вот последняя дата — на маленьком обелиске со звездой…
Сколько лет отцу на этой фотографии? Двадцать? Ему, его сыну, сейчас вдвое больше… Как бежит, летит время!.. Как хрустят временами и кости и душа под тем, что называется жизнью… И горькое чувство одиночества охватило его. У него есть мать, жена, сын, закадычный друг детства, и в то же время как он беспредельно одинок. Есть, оказывается, в мире вещи, которые нельзя поправить. Ах, если бы жив был отец… Но это никогда не будет… Сын вырос… С женой они давно вежливо-равнодушны. С другом он только что безобразно подрался. Мать не хочет и, похоже, никогда не уедет из этого города. У него, Крашева, своя дорога, своя жизнь, и он настолько врос в нее, что тоже не свернет… И так будет идти время… И рано или поздно умрет мать. И он похоронит ее — вот здесь, где столик и скамейка… И станет еще более одиноким и еще более деловым…
…Наступал вечер. Зашелестели жесткими осенними листьями тополя. Кладбище заполнялось легким сумраком.
Крашев встал и пошел к центральной аллее, но перед тем, как повернуть направо — к выходу, остановился и посмотрел в конец. До последней могилы было метров пятьдесят и… сорок лет от того места, где он стоял. Здесь лежали его земляки. Иных он знал когда-то, многие знали его… И всех их уже нет…
Он повернул налево и медленно пошел в конец кладбища, заглядывая на кресты, памятники, читая надписи, вспоминая, а больше не помня умерших…
Стемнело… С моря поползли холод и сырость. Почти в последнем ряду стоял, обычный теперь, мраморный памятник. Крашев чуть задержался, читая надпись… Это был мужчина, и умер он года три назад, а памятник — это было видно — поставили совсем недавно. Крашев наклонился и внизу, у самого изголовья, прочел: «Любимому папе от дочери Анны». Обыкновенные слова, на обыкновенном памятнике… Он повернулся и, поеживаясь от холода и кладбищенской тишины, пошел к выходу, но вдруг надпись на камне опять высветилась в его мозгу, заставила повернуться, а еще через мгновение он понял, что перед ним могила его школьного учителя…
Глава 8Школьная кличка его была Водолаз. Она настолько шла к нему, что за глаза так его звали и многие взрослые: кто от простоты, а кто от лени. Уже после школы Крашев узнал, что учитель и в самом деле был водолазом. В уже освобожденном Севастополе, при ремонте торпедного катера, его накрыло бомбой. Он выжил, но от страшной контузии руки и ноги стали двигаться тяжело, рывками. Был он высок, толст, лыс, с большой крупной головой. Когда его тяжелая фигура, странновато двигая руками и ногами, плыла по тротуару, он и впрямь был похож на водолаза.
Водолаз был учителем рисования и черчения, а кроме того, школьным фотографом. В школьные годы ни черчение, ни фотография Крашева не интересовали, но рисовать он любил и, может, поэтому, классе в шестом записался в изостудию. А, может, оттого, что в изостудию, а попросту в маленький кружок рисования, который вел Водолаз, ходила его дочь Анна? Может быть… Но ему было тринадцать, ей — двенадцать, и он даже себе в этом не признавался…
Насколько хорошо Водолаз рисовал, настолько плохо вел уроки. Его доброта, нелепая походка, заикание, развившаяся с годами глухота — все способствовало этому. На его уроках разрешалось все: садиться как угодно и с кем угодно, громко разговаривать и даже осторожно — осторожность эта была от страха натолкнуться на завуча или директора — убегать из класса. Занимались рисованием несколько человек — те, кто хотел. Крашев рисовал, но частенько в веселые весенние денечки, когда из открытых окон доносились крики пацанят, пинавших мяч в школьном дворе, или звонкое цоканье теннисного шарика, — тоже сбегал и, красный и потный, возвращался только к концу урока. В классе оставалось иногда человека два-три…
Прогульщиками или лодырями Водолаз никогда не занимался. Они для него не существовали. Похоже, всех людей он делил на тех, кто может рисовать или хотя бы интересуется живописью, и на тех, кто в этом ничего не понимает. Последних он просто не замечал.
В изостудии было совсем другое. Это был кружок единомышленников. И Водолаз все слышал, все видел и все подмечал. Даже жесты рук его становились величаво плавными, когда, оговорив со студийцем преимущества и недостатки, он подправлял деталь его пейзажа или натюрморта.
Сам Водолаз рисовал акварели. Рисовал упоенно и помногу. Обычно это были пейзажи, реже виды моря, но никогда что-то связанное с войной. Как и у матери Крашева, у Водолаза тоже была аллергия к крови. Окончив очередной пейзаж, выставлял в одном из углов изостудии, где было что-то вроде выставки, и, наклонив голову, внимательно глядел на губы говорившего. А говорить разрешалось все: вплоть до предположений и явной ахинеи.