– А ты слышал о «синем шайтане»?
– Во всех ста пятидесяти монастырях Афона говорят о нем как о дьяволе престрашном.
– Я и есть «синий шайтан».
В темноте ойкнул и как будто растворился обладатель молодого голоса, бесконечного вздыхания и молитвенного шепота. Ни шороха, ни дыхания.
Вот и хорошо. А что хорошего?
Гудо поежился и от досады выругался на родном германском.
– …И сказано: все возвращается на круги своя…
Ну, как тут не вспомнить мэтра Гальчини и его холодный тихий голос. Разве не таким был первый день пребывания юного Гудо в Подземелье Правды. Гробовая тишина, мрачная темнота, холод тяжелых цепей и… неизвестность. Что будет с ним через час, день? А будет ли для него вообще день? Или эта ночь подземелья для него вечная?
Тогда в первый день пребывания в каменном гробу Подземелья Правды Гудо кричал, рыдал и пытался выдернуть со стены свои оковы. Потом он устал от всего этого надрыва и долго-долго выл, как бешеный волк. Потом скулил, как неразумный щенок. Потом… А что было потом? Потом он проклинал все и всех. И даже Господа! Потом очень долго ничего не было. Просто ничего. Он умирал, высосав из камней своей темницы всю влагу.
И когда он умер, то увидел маленький огонек маленькой свечи, спускающийся из невероятного космоса.
Вот точно так же, как и сейчас.
Гудо почувствовал, как сжался его желудок, подтягивая кишечник. Как струйка холода пробежала внутри позвоночника и застыла в нем железным колом. Как мелко задергало левую ногу, и как медленно опускается его скошенная, уродливая челюсть.
– Живы ли, неразумные чада Господа нашего?
И все враз отпустило. Нет. Это голос не мэтра Гальчини. Это всего лишь старец игумен. Всего лишь? Или?.. Нет. Другого Гальчини быть не может, ибо он, как и сам сатана, только один. И тот и другой уникально неповторимы. О чем думал Господь, дав им жизнь?
– Так живы?
– Жив я! Жив, преподобный отец Сильвестр.
– Слышу голос неразумного отца Александра. А ты чего молчишь? Может и впрямь ты дьявол? Или человек?
– Ave, Caesar, morituri te salutant[117], – с усмешкой поприветствовал спускающегося на деревянной площадке старика Гудо.
Даже в свете небольшого факела, что был прикреплен к площадке, можно было разглядеть, как гримаса неудовольствия исказила лицо преподобного отца.
– От дьявола это. От дьявола.
Более старик не поворачивался и не говорил со своим знаменитым пленником. Зато он повис, озаряя факелом, над смиренно стоящим на коленях перед ним монахом в такой же заношенной рясе[118], как и у его старшего собрата по вере.
– А напомни мне, отец Александр, о наставительной речи разумного игумена недовольному монаху.
– С превеликим удовольствием для ваших ушей, святой отец, – с готовностью и подобострастием ответил тот и тут же громко исполнил: – «Тот протопоп, а ты пономаренок, он хорошо поет, а ты – безгласен, он умеет считать деньги, а ты – водонос, он бегло читает писание, а ты еле знаешь азбуку, он пятнадцать лет в монастыре, а ты – полгода, он добыл добро для братии, а ты в это время пас овец, он вхож во дворец, а ты глазеешь на богатые коляски, он – в плаще, а ты – в рогоже, у него на постели четыре покрывала, а у тебя – солома, у него десять литр[119] взноса в казну обители, а ты не истратил при постриге ничего хотя бы на свечку».
– Посему, заключает игумен, не завидуй и оставайся служкой, – перебил старик игумен. – Как мудро. Как мудро и справедливо для братии нашей в том наставлении. Помни его. Помни!
Старик медленно вернулся к своей деревянной площадке, взмахнул факелом и беззвучно стал удаляться, превращая факел в свечу, а затем и в далекую звезду.
– Если бы только старик знал, что это наставление прозвучало отнюдь не из уст святого отца[120], и даже не из изречений какого-либо рясофорного[121]. Это слова великого византийского поэта Феодора Продрома. Но… Как ему знать? В библиотеке Великой Лавры три тысячи рукописных книг, не считая свитков и манускриптов. Половина из них не на греческом, а на чужих языках. И это только треть, что удалось сберечь от латинян и проклятых каталонцев. К тому же… К тому же…
– Святой отец давненько не видит не то, что букв, даже лица человеческого, – неожиданно для себя сказал Гудо и удивился.
Он совсем не желал ни беседы, ни собеседника. Но невольное сопоставление далекого прошлого и настоящего, того, кем он был и кем теперь он себя ощущает, сопоставление пережитого ужаса и понимания того, что ужас не приходит к тому, кто его не зовет, расслабило Гудо. Он даже поймал себя на мысли, что нынешнее его заключение даже несколько забавляет. Никак не приходило в голову, что эти искренне верующие и ученые монахи способны на коварство, пытки и казни. А еще Гудо вспомнил о тех пастухах-монахах, которых Господь не дал сбросить в пропасть. О тех, кто ни словом, ни действием не обидели никого из своих пленников. К тому же честно делились с ними своими малыми съестными запасами. А еще вспомнилась Грета и ее наивный вопрос, переведенный на самого молодого из стражников:
– А кто такие циклопы?
Вспыхнувший от того, что в это мгновение глаза всех были направлены в его сторону, молодой пастух ответил скороговоркой:
– В своих бессмертных стихах великий Гомер описывает циклопов, как не знающих жалости к тем, кто попадал им в руки, гигантов, пасущих своих коз с особой любовью, так как они дают им и шкуры и пищу… – от быстрой речи ему не хватило дыхания, и он невольно запнулся, чем и воспользовалась Грета:
– Пастухи…. В шкурах.… Не знающие жалости…
Молодой пастух покраснел:
– Что ты?.. Какие мы циклопы? У циклопов один глаз. Вот такой огромный!
И он сложил обе кисти в большой шар и поднес ко лбу. Получилось так смешно, что смеялись все. Даже суровый старший из пастухов. Смеялся даже Гудо. Смеялся и не удивлялся тому, что он умеет смеяться так непринужденно и с удовольствием.
– Отныне ты не инок Иоанн, а циклоп в козлиных шкурах, – положил на плечо своему молодому другу один из пастухов.
Тот еще больше залился краской стыда и тихо попросил:
– Не нужно так меня называть. Ни при братии, ни сам на сам.
Каждый из пастухов согласно кивнул головой, при этом не забыв по-доброму улыбнуться.
Что могло быть хорошего в этих оковах, в этом каменном мешке, в этой непроглядной тьме. Ничего. Но Гудо почему-то был спокоен, и… удивлен этому.
Еще больше удивился своему собственному вопросу:
– Я знаю многих великих поэтов. Но никогда не слышал о таком поэте. Что великого в этом Феодоре?..
Отец Александр удивленно воскликнул:
– Феодор Продрома! Да!.. Хотя… Судя по тому, как говоришь ты на языке франков, ромейским[122]. На этом языке существует богатая духовная и светская литература, богатый набор кодексов законов) не владеешь вовсе. Феодор Продрома философствующий поэт, гордый своими знаниями, великий гражданин, разочарованный тем, что в Византии знания и ученые люди ценятся весьма низко, великий учитель для многих и просто хороший друг для хороших друзей.
И тут же отец Александр принялся наизусть читать многое из творений знаменитого византийца. Особо подробно ученный святой отец поведал о драме для чтения под названием «Катомиомахия».
Слушал ли его Гудо? Да, пожалуй, слушал. Невозможно человеку думать все время о своем прошлом, настоящем и будущем. Нужно быть и в других мирах, чтобы вернувшись в собственный, увидеть его по-иному. Была ли ему интересна маленькая вымышленная трагедия, со слов отца Александра пародирующая какую то древнегреческую «Батрахомиомахию» с помощью техники каких-то центов? Скорее нет. Но то, как забавно святой отец читал пролог, как искусно исполнил роль вестника, и как даже пытался петь за целый хор, приковало его внимание. Гудо даже улыбался, когда рассказчик добрался до сцены причитания царицы мышей, после того, как мышиное войско отправилось в поход на злющую кошку. Он даже порадовался тому, что в критический момент сражения гнилая балка упала на голову могучей кошки.
И только после того, как отец Александр закончил устное чтение и приступил к разъяснению о том, что великий поэт Феодор Продрома желал высказать в этой драме, Гудо вернулся в себя. Что ему до великих государственных забот? Что ему до мышиной возни, всего того, что желает царствовать? Что ему до сравнений вымышленных и живущих? Что ему до того чужого добра, которое непременно должно победить чужое зло?
У него есть свое личное зло и свое всепобеждающее добро. Вот только это добро сидит на цепи в глубине святой горы Афон, а зло набирает силу, чтобы удалить счастливое время встречи с воссоединенной семьей. Его семьей!
Гудо вернулся в свой мир.
* * *
– Эй, приятель! Да никак опять уснул?
Нет, Гудо не спал. Медленно камень за камнем (ох, и тяжелы эти камни) он переворачивал свою жизнь в поисках ответа на вопрос, который и сам себе боялся задать. Печальная бессмыслица в его голове, когда тело жило без памяти и души. Что было с ним в эти печальные часы, припоминалось редко. Мог большее рассказать Гальчини, но тот или хитро улыбался, или недоступно хмурился. Лишь дважды беспамятство порадовало Гудо. В день, когда его безвольное тело конь вынес к деревушке Аделы, и в тяжелейший час сумасшествия на проклятой галере герцога – тогда дух стрелка Роя спас от гибельного падения.