… «Часто и долго искал я в том скудном и малом, что есть у меня, чего-либо приятного вам и достойного вас, и ничего не нашел более соответственного вашему высокому духу, чем та высшая часть „Комедии“, которая озаглавлена „Рай“. Ныне и приношу ее вам, как малый дар, и посвящаю…»
Это прочел он и закрыл лицо руками, почувствовав в нем такую боль, как будто тем каленым железом, которым клеймил он других, кто-то заклеймил его самого. «Псам не давайте святыни и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями». Хуже, чем псу, отдал святыню; бросил свой жемчуг хуже, чем свиньям, — тонкому, по внешности, ценителю всего прекрасного и высокого, по внутреннему — палачу их и осквернителю.
Весь горел в огне стыда, как мученики ада — в вечном огне. Но вечность эта была только мигом во времени; миг пролетел, и вновь повторился тот страшно знакомый сон наяву: будто бы проваливается, падает он в последний круг Ада — «Иудину пропасть», Джьюдекку, где, в вечных льдах, леденеют предатели: с ними будет и он, потому что предал не другого человека, а себя самого и то, что ему было дороже, чем он сам.
«Из преисподней вопию к Тебе, Господи!» — хотел сказать и не мог, — онемел, оледенел, — умер и ожил; и вечно будет жить — умирать в вечных льдах.
Тихо отнял руки от лица, и тусклый свет догорающей свечи упал на это лицо, как будто мертвое, и все-таки живое. Если бы кто-нибудь увидел его, то ужаснулся бы, может быть, как если бы заглянул из этого мира в тот.
XVII. ЛИЦО ДАНТЕ
Кажется, в эти последние годы жизни, изваяно было лицо Данте страданием, как резцом искусного ваятеля.
«Роста он был среднего и, в зрелые годы, ходил немного сгорбившись, важной и тихой поступью, — вспоминает Боккачио. — Лицо имел продолговатое, нос орлиный… большие глаза».
«Очи ястребиные», или орлиные, такие же, как, по слову Данте, были у Цезаря,[470] — то подернутые мутной пленкой, как у спящего орла, то сверкающие, прямо на полдневное солнце в зените смотрящие, как у того же орла, в полете, или у Беатриче, в раю:
…смотрит на солнце так прямо и пристально, как никогда и орел на него не смотрел.[471]
«Челюсти большие, — продолжает вспоминать Боккачио, — нижняя губа выдавалась вперед; цвет лица смуглый; волосы, на голове и на бороде, черные, густые и курчавые».[472]
Слишком привычное для нас, но недостоверное и в поздних, от XV и XVI веков, изображениях, едва ли уже не классически-условное, лицо Данте, гладко-бритое, голое, запечатлелось в нашей памяти так, что, вопреки свидетельству Боккачио, а может быть, и самого Данте,[473] мы не можем представить себе это лицо с бородой. Вот, кажется, еще один из бесчисленных признаков, хотя и маленький, но несомненный, того, как исторически-подлинное, живое лицо Данте нам неизвестно. Джиоттова стенопись над алтарем в часовне Барджелло, с лицом Данте, забеленным известью, — лучший символ того, как это лицо забыто людьми и презрено. Если же внешне лицо его презрено так, то внутреннее, — тем более.
Странный для нас, как бы женский, головной убор XIII века, — темный, монашеский куколь или острый колпак с двумя полотняными, белыми лопастями наушников и загнутой назад верхушкой, — усиливает в этом тонком, безусом и безбородом лице почти жуткое впечатление чего-то женского, как бы старушечьего или стародевического, напоминающего лицо древней Сибиллы, Вергилиевой спутницы в аду, или могучей вызывательницы мертвых, Аэндорской волшебницы.
«Грустно было всегда лицо его и задумчиво», — в этих словах Боккачио,[474] кажется, верно угадано первое, от Дантова лица, впечатление: задумчивость.
Я шел, лицо так низко опустив,Под бременем тяжелых дум согбенный,Что сделался похож на половинуМостовой арки.[475]
Так идет он по обоим мирам, тому и этому.
О, злая смерть и беспощадная,древняя матерь страданья,неотменимый приговор и тяжкий,из-за тебя так прискорбно сердце мое,что я иду, всегда погруженный в задумчивость…[476]
«Стоя однажды в Сиене, у прилавка аптекаря и открыв предложенную ему новую книгу, погрузился он в чтение так, что, от полуденных колоколов до вечерних, простоял, не двинувшись и не заметив происходившего в городе шумного празднества, с музыкой, плясками и рыцарскими турнирами».[477]
Первое впечатленье от лица его — задумчивость, а о втором, более глубоком, можно судить по сообщаемой Боккачио, кажется, очень ранней, еще при жизни Данте возникшей легенде, в которой, может быть, уцелела память о впечатлении, какое производило это лицо на простых людей.
Шел он однажды по улицам Вероны, должно быть, в той «пристойнейшей и зрелым годам его соответственной одежде, которую всегда носил»,[478] — может быть, величественно-простой, флорентийской тоге — лукко, с прямыми длинными складками, напоминавшими римскую тогу, из ткани такого же «красно-черного» цвета, как воздух Ада;[479] шел, как всегда, сгорбившись, «под бременем тяжелых дум согбенный», и, может быть, надвинув на лицо куколь так низко, что видны были под ним только выдававшаяся вперед, нижняя челюсть, горбатый нос — орлиный клюв, да два глаза — два раскаленных угля. «И, когда проходил мимо ворот одного дома, у которого сидели многие женщины, — одна из них сказала другим тихим голосом, но все же так, что Данте… мог слышать:
— Вот человек, который сходит в ад и возвращается оттуда, когда хочет, и приносит людям вести о тех, кто в аду!
— Правду ты говоришь, — ответила другая простодушно, — вон как борода у него закурчавилась, и кожа на лице потемнела от адского жара и копоти!
Данте услышал эти сказанные за его спиною слова… и они ему понравились, потому что шли от чистой веры тех женщин… И почти довольный тем, что они так о нем думали, он чуть-чуть усмехнулся и пошел дальше».[480]
Но, может быть, не всегда нравилось ему казаться людям выходцем с того света и внушать им такое же любопытство, смешанное с ужасом, какое должны были чувствовать они к побывавшему на том свете и узнавшему загробные тайны, воскресшему Лазарю.
«Данте хорошо знал себе цену и был о себе очень высокого мнения». — «Был очень горд и презрителен к людям», — свидетельствует Боккачио.[481] «Вследствие своих глубоких знаний, был несколько высокомерен, нелюдим и презрителен», — подтверждает и современник Данте, Джиованни Виллани.[482]
Может быть, лучше всего изображено лицо Данте им самим, когда о встреченной им, на втором уступе Чистилищной горы, тени великого Мантуанского трубадура, Сордэлло, он говорит то же, что мог бы сказать о себе:
О, гордая Ломбардская душа,Как был твой взгляд презрительно-спокоен,Как медленно движение очей.,Когда мы подходили, ты же молча,Следя за нами, обращал свой взор,Как царственно-покоящийся лев![483]
Данте знает, что гордость — смертный грех; что «гордые христиане — самые жалкие, слабые, слепые, червям подобные люди»;[484] что главная причина мирового зла — «проклятая гордыня того, кто Ангелов в свое паденье увлек», и кого он видел в безднах ада, — «раздавленного всею тяжестью миров»;[485] знает он, что быть гордым — значит быть раздавленным этою неземною тяжестью; знает, потому что своими глазами видел на первом уступе Святой Горы Очищения, какою страшною казнью искупают души грех гордости:
В них пристальней вглядевшись, я увидел,Что все они подобны былиТем изваяньям согнутых людей.Что иногда для потолка иль крышиПодпорой служат и колена с грудьюСоединяют так, что тяжелоНа них смотреть. Хотя одниСгибались больше, а другие — меньше,Но терпеливейший из них, казалось, плакалИ говорил: «Я больше не могу!»[486]
Знает он, что эта казнь ждет и его:
Я чувствую, — уже мне бремя давит плечи.[487]
Уже здесь, на земле это чувствует: вот почему ходит, «сгорбившись», согнувшись, и так же, как те, раздавленные каменными глыбами, в Чистилище, плачет и говорит: «Я больше не могу!» Все это он знает, — и все-таки горд; не может, или не хочет, смириться.
О, гордая душа, благословеннаНосившая тебя во чреве! —
скажет ему Вергилий.[488]
Кажется, не в уме, а в сердце и воле Данте есть неразрешимое для него противоречие — начало всех мук его, — между высшим человеческим достоинством, которое делает людей «сынами Божьими», и «проклятою гордынею» того, кто, будучи одним из «сынов Божьих», захотел быть единственным. Данте раздавлен, как двойною каменною глыбою, — двойною тяжестью божественной силы своей и человеческой немощи.