Критические наблюдатели, правда, сразу поставили вопрос: что считать для кролика „нейтральным“ состоянием? Не является ли его „спокойствие“ своего рода депрессией, отключающей предусмотренные природой механизмы? Другими словами: что принять за физиологическую норму — наличие или отсутствие дополнительных сердечных вибраций?
Эта проблема становится центральной в последующих дискуссиях о практической функциональности лабораторных экспериментов. Если под воздействием эмоций так сильно меняется характер физиологических реакций, можно ли говорить о какой-либо стабильной идентичности живых существ, являвшейся до тех пор предметом интереса научного сообщества? Встречается ли вообще в природе кролик как таковой, или он распадается на множество подвидов в зависимости от внутренних переживаний: „испуганный кролик“, „меланхоличный кролик“, „удивленный кролик“, „очарованный кролик“, „кролик в смятении“ и так до бесконечности? Ситуация дополнительно осложняется тем, что, несмотря на природную предрасположенность отдельных особей к определенному виду эмоций, нельзя отрицать, что каждый организм способен за время своей жизнедеятельности пройти через все возможные фазы и оттенки переживаний, не говоря уже о том, что многие чувства изначально противоречивы и не могут быть сведены к односложным описаниям.
Эти наблюдения, среди прочего, заново привлекли внимание ученых к такой щекотливой теме, как болевые ощущения животных во время экспериментов. Надо сказать, что уже в середине девятнадцатого века физиологи не были безразличны к страданиям, часто неизбежным в стенах их лабораторий. Считалось, что слишком сильное переживание животным причиняемой ему боли может исказить результаты эксперимента. Поэтому боль старались последовательно уменьшать — не столько из соображений гуманности, сколько во имя научной целесообразности. Однако опыты Моссо навели некоторых исследователей на мысль, что путем сознательного допущения или даже стимуляции болевых эффектов можно добиться небывалого накала эмоций и, соответственно, включения у подопытных новых физиологических функций, дремлющих в более уравновешенных состояниях. Другие же, наоборот, отчаянно боролись за „чистоту эксперимента“ и предпринимали попытки совершенно изгнать эмоции из лабораторных процедур. Для достижения этой утопической цели прибегали к животным, традиционно считавшимся неспособными к сложным внутренним переживаниям: лягушкам, скунсам, дикобразам. Однако успех этих опытов оставался сомнительным. Так или иначе, эмоции были признаны важным фактором, с которым следовало считаться не только в гуманитарных, но и в точных науках.
Система учета и контроля эмоций включала в себя деление экспериментального пространства на различные зоны. В одной из зон для животного создавались условия, близкие к естественным или домашним. В другой, напротив, должно было преобладать чувство тревоги, растерянности и так далее. Учитывалась также индивидуальная биография подопытных особей: к примеру, кошки, поступившие в лабораторию после смерти своих хозяев, реагировали на манипуляции иным образом, чем те, что были выловлены мальчишками прямо на улице.
Наряду с интересом к эмоциональным состояниям живых организмов развивалась также техника, обеспечивающая быструю и достоверную регистрацию глубинных переживаний. На этом графике мы видим изменение самочувствия человека, вызванное внезапно произнесенным словом „змея“. Учтены различные параметры — от кровяного давления до слюноотделения. Страх становится измеряем точно так же, как симпатия, вдохновение, любовь. Ошибочно будет, однако, полагать, что подобный подход приводит к упрощению и обеднению духовной сферы. Напротив, чувствительность измерительных приборов позволяет фиксировать столь тонкие оттенки эмоций, которые невозможно было бы выразить в словах. Для одного только чувства отчаяния существуют тысячи графических схем, снятых в разное время с разных индивидуумов, причем ни одна из них не повторяет другую. А потенциально возможны еще миллионы!
Древние считали, что мир обладает двумя измерениями. В одном из них находятся вещи с постоянным значением и мерой, в другом, напротив, нет никаких вещей, а есть только чистое становление, избегающее любого закрепления в материи и существующее одновременно в настоящем, прошлом и будущем. Это становление конкурирует с осязаемой предметностью, вторгается в нее, проникает внутрь, разрушая смыслы и плодя безумие. Но не настала ли сегодня пора зафиксировать разрушительную энергетику становления? Благо современные измерительные приборы уже приближаются к тому, чтобы позволить нам регистрировать малейшие отклонения, наблюдаемые там, где раньше ошибочно предполагали стабильное тождество! Мы открываем теперь, что ни одна вещь, оказывается, не равняется самой себе, но одновременно находим и технические возможности точно установить степень этого неравенства, обнаруживая в хаотическом на первый взгляд движении цепочку последовательных смыслов.
То, что не поддается описанию в словах, становится понятным, если воспользоваться языком цифр. Отказ от наименований всегда воспринимался со страхом — как отречение от сути. Для человека потеря имени символизирует потерю личности, отказ от знания о себе самом и даже от Бога, гарантирующего это знание. Однако именно сейчас настала пора понять, что имя — абстрактной идеи, предмета или человека — больше не гарантирует стабильной идентичности, а, напротив, топит ее в омуте обобщений. Мы вплотную приблизились к той эпохе различий, когда мельчайшее явление живой или неживой природы можно будет исчерпывающе обозначить строго индивидуальным набором знаков, в котором, как в генетическом коде, будут с математической точностью прочитываться все потенциальные метаморфозы, на которые способна именно эта конкретная единица бытия. Это будет эпоха нового братства и солидарности, где все сущее осознает себя в неисчерпаемом многообразии своих возможностей!
Закончить мне бы хотелось небольшой притчей про то, как у одного философа открылось вспомогательное сердце. Этого философа, который был на тот момент уже признанным нравственным авторитетом в своей стране, как-то спросили, что он думает по поводу одного злостного отрицателя холокоста, только что всколыхнувшего общественность очередной порцией своих рассуждений. От философа ждали гневной отповеди, но он спокойно ответил: „У меня нет оснований сомневаться в искренности этого человека. Мы все имеем право на холокост. Так давайте же не будем отнимать у других право на его отсутствие!“»
Утро
66 870 753 361 920 говорил, что, расставаясь по вечерам, они лишают себя чего-то очень важного. Ведь на рассвете любовь всегда горячее и острее. Нельзя сказать, что люди достаточно знают друг друга, пока у них еще не было этой утренней любви. Тогда 70 607 384 120 250 предложила, что придет к нему как-нибудь пораньше, вскоре после пробуждения, и это будет почти то же самое, как если бы она совсем не уходила. 66 870 753 361 920 сразу согласился и попросил заодно купить по дороге его любимый яблочный пирог.
В булочную выстроилась уже небольшая очередь. Все спешили перехватить что-нибудь до начала трудового дня. Студентка перед ней перелистывала конспекты. Сзади пристроился рабочий со стремянкой на плече. В таком окружении 70 607 384 120 250 почувствовала себя неловко: может быть, и ей сегодня стоило бы потратить драгоценные утренние часы на что-то другое? Однако она безропотно взяла пирог и пошла дальше уже привычным маршрутом.
66 870 753 361 920 открыл не сразу и почему-то с первого взгляда ей не понравился:
— Я же тебя просила не ходить при мне в халате!
— Так ведь я еще не вставал! — ответил он ошарашенно.
— Ты же знал, что я приду!
— Вот именно: я ждал твоего прихода в постели… О, как от тебя пахнет яблоками! — добавил он, целуя ее в шею.
— Это не от меня, это от него, — она отдала ему сверток с пирогом.
— Лучшего пробуждения и представить себе невозможно! — продолжал 66 870 753 361 920. — Хотя, ты знаешь, я почти не спал. Все время думал об одной вещи… Мне кажется, я начинаю влюбляться. В нее.
— В кого?
— В ту девушку, о которой сейчас пишу. Понимаешь, она — это то же самое, что я, только в женском обличье, — мечтательно добавил он. — Ну иди, иди скорее в спальню! Я так тебя ждал!
66 870 753 361 920 ненадолго отлучился на кухню, так что у 70 607 384 120 250 было несколько минут на то, чтобы спокойно разглядеть комнату, которую она никогда раньше не видела в это время суток и которая в утреннем свете утратила свою загадку. Стопки книг на полу наводили на мысль о лавке старьевщика, а смятая за ночь постель не вызывала ни малейшего желания в нее ложиться.
— Ты еще одета? — обеспокоенно спросил 66 870 753 361 920, появляясь на пороге.