Если писем было мало, я собирала заключенных, тех, кто этого хотел, кто интересовался еще жизнью на воле, и читала им старые газеты. События, потрясавшие мир, — войны, государственные перевороты — их не интересовали. Они требовали происшествий. «Крови! Любви!» — кричали они. Убийства из ревности — вот что они обожали. Сеансы чтения превратились постепенно в вечера, на которых я рассказывала разные истории, придумывая их по ходу дела. Схема была всегда одна и та же: невозможная любовь заканчивалась неизбежным пролитием крови. Мне нравилось придумывать образы и ситуации. Иногда я уклонялась от темы, пускаясь в рассуждения, которые аудитория решительно пресекала, слушательниц не интересовали мои комментарии. Они требовали голых фактов. Когда поднимался шум, я прерывала рассказ. Однако мой талант сказительницы скоро иссяк. Я рассказывала всегда одну и ту же историю, историю двух любящих, которых окружает тайна и подстерегает опасность. Потом наступала драма, обнаруживалось нарушение запрета, далее следовали наказание и месть.
Некоторые женщины приходили ко мне поодиночке и рассказывали о своей жизни. Воображение у них разыгрывалось; они считали жизнь романом, а свою судьбу — судьбой непризнанной героини. В тюрьме им не оставалось ничего, кроме слов, чтобы выжить. Вот они и не скупились, выдумывали напропалую. Изобретали полную приключений историю. Я терпеливо слушала. Жизненным опытом я похвастаться не могла. Зато из их рассказов много всего узнала о нравах нашего общества, о мелочности мужчин, о душевном величии и слабости. Я поняла, насколько в детстве и юности меня от всего оберегали: ни ветер, ни холод, ни голод мне были неведомы. Отец, видно, держал меня под стеклянным колпаком, сдувая пылинки и не позволяя прикасаться ко мне. Дышалось мне с трудом, ибо я носила железную маску и была пленницей семьи, которая, в свою очередь, жила в плену у болезни, страха и слабоумия. Моя жизнь в образе мужчины была не только грехом, но стала самоотрицанием, ошибкой. Если бы я была просто девочкой, такой, как все остальные, судьба моя, возможно, была бы суровой, но не жалкой, отмеченной печатью стыда, преступного воровства и лжи.
Средь серых стен мне не оставалось ничего другого, как снова и снова перебирать былое. Взор мой утратил способность видеть все в радужном свете. Он бездумно перебегал с предмета на предмет. Стал равнодушным. Мне случалось остро ощущать свою никчемность. Зато потом меня охватывал неистовый гнев. Но вот я снова очутилась в проклятом месте, где был похоронен мой отец. Я превратилась в зловещую тень. Я выкопала его и стала топтать ногами. Я обезумела. При мысли о свободе мне делалось плохо, пот прошибал меня.
Со временем у меня появились мелкие привычки, заставившие утратить многое: исчезли приступы дикой ярости, чувства притупились, началось угасание, то самое угасание, которое ведет к небытию, к медленному умиранию. Ощущения мои растворились в озере стоячей воды; тело остановилось в своем развитии; оно уже не менялось, перестав двигаться, оно увядало, ничего не чувствуя. То не было ни жадное, в полном расцвете сил тело женщины, ни тело мужчины, спокойное, уверенное. Я была чем-то средним, а вернее всего, порождением ада, да, я побывала в аду.
Ад
Шли они долго. Шли молча. Шли с самого рассвета. Их можно было заметить издалека. Они передвигались маленькими группами. Шли из дальних мест, кто с севера, кто с востока. Желание взобраться на дюну, проникнуть в легендарное святилище, источник света, не оставляло на их лицах и следа голода, жажды или изнурения. Губы у них растрескались от зноя и ветра; у некоторых носом шла кровь; но все мирились с этими неприятностями. Не испытывали ни усталости, ни сожалений. Они шли по песку, приноравливаясь к его текучести, вздымая свою тень, словно знамя, дабы послать привет последней дюне, забыть суховей и утренний холод, дабы прийти в тот момент, когда свет становится мягким, расплывчатым, когда блики его, распростившись с солнцем, не торопясь, угасают в небе, отдающем себя во власть ночи. Надо было дойти именно в этот момент, а сколько он продлится — неизвестно. Предаваясь в одиночестве размышлениям, я решила, что начало вечности будет здесь. Всякое движение должно закончиться и раствориться в этом свете. У пустыни свои законы, а у благодати свои секреты.
Те, кто пускался в подобное путешествие, не задавались пустыми вопросами. Они знали, что должны прийти в ту минуту, когда день встречается с ночью. Это было одно из условий успешного обращения за помощью к Святой.
Я была безжалостной Святой. То статуя, то мумия, я царила над всеми. Я лишилась памяти и явилась неведомо откуда. Кровь моя, должно быть, стала белой. Что же касается глаз, то они меняли свой цвет в зависимости от солнца.
Приходившие сюда женщины были большей частью молоды, их сопровождали матери или тетки. Сами они не решались взглянуть на солнце. Глаза их были обращены вниз, на песок, который они молча топтали своими ступнями в толстых шерстяных носках.
До них дошли слухи о Святой песков, дочери света, руки которой были наделены благодатью и властью исправлять непоправимое, ставить преграду несчастью, а возможно, даже избавлять молодых женщин от бесплодия. Они приходили сюда, испробовав до этого все. Я была их последней надеждой.
Все должно было вершиться при полном безмолвии. Безмолвие в этих местах было окрашено холодом и потому казалось голубым. Оно нисходило само собой, словно свет, что сочится сквозь камни. Только слабое эхо, напоминавшее крик младенца, звучало, не смолкая, в сознании женщин.
Я восседала на троне, на руках — белые перчатки, лицо закрыто покрывалом. Женщины, одна за другой, ползли по комнате на коленях, с опущенной головой. Всего-то полметра отделяло меня от них. Они целовали мне руку и поднимали свое платье. Я ласково гладила их плоский живот, осторожно касалась лобка.
Сняв перчатку, я отдавала им свое тепло, которое должно было согреть их чрево. Иногда пальцы мои с силой бороздили кожу живота, словно мягкую, влажную землю. Женщины были счастливы; некоторые пытались удержать мою руку, направляя ее чуть ниже. Им казалось, что одного поглаживания мало. Для большей верности они вынуждали меня мять их кожу, оставляя на ней кровавые отметины. Я не знала устали. Женщины шли чередой целую ночь напролет. Согласно Закону здешних мест и велению владыки, невидимого, но вездесущего, они обязаны были удалиться на заре, с первыми лучами солнца. Перед лицом совсем молоденьких женщин, которых ко мне приводили, я терялась. Порою они были такими юными, что я не решалась прикасаться к ним. Я довольствовалась тем, что опускала пальцы в чашу с целебным маслом, а потом едва прикладывала к их губам. Некоторые слизывали его, другие отворачивались, возможно, их смущал чересчур резкий запах масла. Нередко матери похлопывали их по затылку, заставляя потереться лицом о мою руку.
Ну а потом я познала ад. Ночь стояла ясная, но все представлялось каким-то несуразным: любой звук отдавался гулким эхом, предметы перемешались сами собой, лица менялись на глазах, да и со мной творилось что-то неладное, и я впала в отчаяние.
Я сидела, готовясь, как обычно, к ритуалу и машинально повторяя заученные движения. Но все мне казалось нелепым, лживым, безнравственным, смехотворным. Внезапно в марабуте воцарилась тишина. Женщины стояли в очереди, дабы получить из моих рук ключ к избавлению.
Ад клокотал во мне, ад с его смутой и безумными видениями.
Я уже не помнила, что делала. Обнаженный живот, которого коснулась моя рука, оказался волосатым. Мужчина. Я живо отдернула руку и попыталась разглядеть скрывавшееся от меня лицо. Человек этот сказал тихим голосом:
— Ты так давно уехала. Почему ты покинула нас внезапно? Оставила нам только свою тень. Я перестал спать. Я всюду искал тебя. Пора возвращаться. Верни мне мое дыхание, мою жизнь, дай мне силы снова стать мужчиной. Власть твоя огромна. Вся страна это знает. Ты так давно уехала. Коснись рукой моего живота. Пусть твои ногти вонзятся в мою плоть. Если страдание неизбежно, я готов принять его из твоих рук. Ты прекрасна и недоступна. Почему ты удалилась от жизни, зачем укрылась под сенью смерти?
На голову его был надвинут капюшон джеллабы. Я страшилась того, что могло предстать моему взору. Голос показался мне знакомым. Но мне не пришлось приподнимать капюшон. Он сам это сделал. Лицо непрестанно меняло цвет и форму. Образы нагромождались один на другой, являя то лик отца, то дяди, которого я убила. И вдруг вслед за этими давними лицами появился лик Консула с открытыми блестящими глазами, они смеялись, эти светлые глаза, показавшиеся мне голубыми. Мужчина со мной не разговаривал, только молча разглядывал меня. Не выдержав, я опустила глаза. Потом наклонилась и поцеловала ему руки. Говорить не хотелось. Я почувствовала, как меня захлестывает тепло, исходившее от его тела, тепло, излучавшееся его открытым взором, глазами, с которых спала пелена мрака. Этот горячий порыв унес, вырывая маленькими клочками, мои брови, потом ресницы, потом куски кожи со лба.