— Анастасия Сергеевна, ваши герои сильно чувствуют боль. Душевную и физическую. И в этом я им завидую.
— Завидуете? — глухо переспросила Настя. (Она сидела на кровати, опершись спиной на взбитую подушку, и хмуро смотрела на Гуськова.)
— Да, — кивнул он. — Мне это не дано. Я не такой утонченный человек, как ваши герои. И значит, не такой утонченный человек, как вы, Анастасия Сергеевна.
— Напрасно вы отождествляете автора и его литературных героев, — сухо произнесла Настя.
— Но ведь, описывая их, вы описываете собственные переживания. Разве не так?
— Только отчасти. В некотором смысле писатель действительно является актером, который играет разные роли, поочередно перевоплощаясь в своих героев. Но это не всегда так. Писатель может оперировать штампами.
— Это как? — не понял Гуськов.
Настя сама не заметила, как стала входить в раж, описывая тонкости любимой профессии:
— Ну, например, писателю нужно описать бандита-убийцу. Но сам он при этом никогда настоящего бандита в глаза не видел. И понятия не имеет, что чувствует убийца в тот момент, когда расправляется со своей жертвой.
— И как же выкручивается писатель? — поинтересовался Гуськов, дружелюбно улыбаясь своими тонкими губами и щуря серые глаза.
— Он описывает своего бандита таким, каким видел его в кино, — сказала Настя. — Со зверской рожей, с пистолетом в руке и с татуировкой на плече в виде черепа и костей. Потом, по ходу развития сюжета, писателю нужно описать, что именно сделало убийцу тем, кто он есть. И писатель, воспитанный на книжках Стивена Кинга и голливудских фильмах, придумывает своему убийце какую-нибудь психическую травму, которую тот получил в детстве. Допустим, когда убийца был маленьким, фашисты съели его сестру. И теперь он сам ест женщин.
Гуськов скривился.
— Что за чушь?
— Это не чушь, — возразила Настя. — Это называется фрейдизм. Над вами в детстве посмеялись мальчишки, показав ваши обмоченные трусики девочкам, и с тех пор вы ненавидите всех людей. И девочек, и мальчиков. И мстите миру за свои обиды, убивая их.
— Надо мной в детстве не издевались, — с необычной серьезностью произнес Гуськов.
Настя улыбнулась:
— Вам повезло. Возможно, поэтому вы и не стали садистом.
Он широко улыбнулся и проговорил с восхищением:
— Как это вы все так интересно описываете. Значит, писатели пишут штампами?
— Не всегда, но часто.
— Надо же. А я думал, что книги пишутся по-другому. Я думал, что когда вы описываете убийцу, вы пытаетесь влезть в его шкуру и для этого вынимаете из своей души всю мерзость, которая скопилась там за долгие годы.
— Хорошие писатели так и пишут, — согласилась Настя. — Но хороших писателей мало. Мы же с вами говорим об обычных беллетристах. О тех, кто ублажает публику залихватскими остросюжетными романами, не имеющими ничего общего с жизнью.
Гуськов внимательно посмотрел на Настю.
— Вы очень интересный собеседник, Анастасия Сергеевна, — сказал он. А как, по-вашему: может злой писатель правдоподобно описать чувства добрых людей?
Настя чуть приподняла брови.
— Странный вопрос. Но я думаю, что да, может.
— Интересно как? Ведь сам-то он злой.
— В каждом человеке есть что-то доброе. Даже в самом отъявленном негодяе.
— Так-так, — кивнул Гуськов. — Оч-чень интересно.
Что-то было в его голосе. Что-то такое, что заставило Настю внимательнее вглядеться в его лицо. Абсолютно невыразительное, не уродливое и не красивое, не полное и не худое. Такое встретишь в толпе, скользнешь взглядом и тут же позабудешь навсегда. Пожалуй, лишь глубоко посаженные глаза и высокий лоб с залысинами придавали ему хоть какую-то определенность.
На вид начальнику охраны было лет сорок пять. Глаза его, серые, спокойные, были словно подернуты непроницаемой дымкой.
— Ну, а, положим, если писатель сам маньяк, — снова заговорил Гуськов. — Сможет маньяк описать душевный мир хорошего, богобоязненного человека?
— Маньяки не становятся писателями, — ответила Настя. — Писатель всего лишь описывает. А маньяки предпочитают не описывать, а действовать.
Гуськов вздохнул.
— Черт, как же все это приятно, — сказал он вдруг.
— Что приятно? — не поняла Настя.
— Приятно говорить с умным человеком на умные темы. Знаете, Анастасия Сергеевна, я очень долго был этого лишен.
— Правда?
— Да. Я всю жизнь проработал в пенитенциарной системе. Охранял зэков, был замначальника тюрьмы. А после отставки пришел работать сюда, в психиатрическую клинику. — Гуськов усмехнулся. — Сами понимаете, с зэками особо не поговоришь. Да и с психами — тоже.
Вдруг он изменился в лице и торопливо добавил:
— Я, конечно, не имел в виду вас, Анастасия Сергеевна. Просто неуклюже выразился.
По лицу Насти пробежала тень.
— Ничего страшного, — проговорила она. — А теперь… я хочу отдохнуть. Вы ведь не против?
— Нет. Конечно, нет.
Гуськов поднялся с кровати.
— Спасибо за разговор. Ничего, если я буду к вам иногда заходить? Поболтать о жизни, узнать ваше мнение по какому-нибудь вопросу?
— Заходите, — разрешила Настя.
— Вот и отлично! Отдыхайте.
И он вышел из палаты, высокий, моложавый, упругий и сильный, как хищный зверь. Настя легла на подушку и натянула одеяло на голову.
— Господи, что я здесь делаю? — мучительно простонала она.
4
Доктор Макарский окинул взглядом свой кабинет. Стол. Негатоскоп. Большой шкаф с лекарствами, запертый на замок. Обстановка, которую он создал сам и которая была ему ближе, чем собственное отражение в зеркале. Макарский немного помолчал, потом посмотрел на Гуськова недовольным взглядом (тот вальяжно сидел на краю стола) и сказал:
— Зачем вы ходили к Анастасии Новицкой?
— Ни зачем, — спокойно ответил начальник охраны. — Просто поболтать.
Макарский поправил пальцем золотые очки и строго произнес:
— Я не хочу, чтобы вы с ней болтали.
Гуськов посмотрел на него сквозь иронический прищур.
— Спокойно, доктор. Берегите нервы.
— Не указывайте, что мне делать. — В голосе Макарского послышалось раздражение. — Настя — жена моего покойного друга.
— Я полагаю, ключевое слово в этой фразе — «покойного»? — уточнил Гуськов.
Лицо доктора помрачнело еще больше.
— Что вы имеете в виду? — сухо спросил он.
— Ничего, — спокойно ответил Гуськов.
Некоторое время они смотрели друг другу в глаза. Доктор Макарский отвел взгляд первым. Гуськов улыбнулся.
— Доктор, ну что вы, в самом деле? Я ведь тоже человек, и тоже интересуюсь литературой. Всегда любил книжки.
— Вы можете любить книжки до помутнения сознания, но не доставайте Настю Новицкую. Ей через многое пришлось пройти, и здесь она — гость, а не заключенный. И вы ей не надсмотрщик, так что соблюдайте субординацию и такт.
Гуськов улыбнулся и сделал брови домиком.
— Что вы, доктор! Я ведь охранник. А охранник что делает? Ну-ка, ответьте мне, доктор: что делает охранник?
— Охраняет, — угрюмо сказал Макарский.
— Вот именно! Ох-ра-ня-ет. — Гуськов ухмыльнулся. — Доктор лечит. Убийца убивает. Садист мучает. А охранник — охраняет. Вот я и буду ее охранять. Ее — от вас, вас — от нее и прочих уродов.
При слове «уроды» Макарский вздрогнул.
— Полагаю, вы произнесли это слово, не подумав?
— Конечно, доктор. Я вообще редко задумываюсь. Я человек действия, а думать — это ваша прерогатива. Не обращайте внимания на мою трепотню. Ну, а теперь… — Улыбка сошла с лица Гуськова, и лицо это стало жестким и холодным. — …Давайте для разнообразия побеседуем о деле. Что она вам говорила? На что жаловалась?
В глазах у доктора промелькнула ненависть, но он справился с собой и ответил:
— У нее ярко выраженное диссоциативное расстройство. Она выдумала себе другой мир, в котором ее муж и сын живы.
— Забавно, — сказал Гуськов задумчиво. — Прямо как в фильмах ужасов. Есть такой фильм — «Ожившая мертвечина». Не смотрели?
Макарский слегка побледнел.
— Нет. А при чем тут это?
— Ни при чем. Просто к слову пришлось. Вы говорили, что собираетесь провести с ней сеанс гипноза. Когда это произойдет?
— Я хотел сегодня, но передумал.
— Зря передумали. Чем быстрее вы это дельце провернете, тем быстрее она вылечится. Вы ведь этого хотите?
Макарский поморщился.
— Мне не нравится, когда вы так это называете?
— Как?
— «Дельце». Речь идет о жене моего погибшего приятеля. Она больна, и моя задача — как можно скорее ее вылечить.
— Вот как? Тогда вы не будете возражать, если я попрошу вас провести сеанс гипноза сегодня?
Доктор Макарский чуть не задохнулся от возмущения.