Впрочем, и «голышом» карета выглядит очень внушительно. Ее бы выставить посреди двора, увешать кашпо, вот как у Клоди, – смотрелось бы великолепно.
Так, теперь пошли в cave, в смысле, в погреб.
Нет, у меня сегодня день совершенно потрясающих впечатлений! Во-первых, здесь даже не прохладно, а холодно! Во-вторых, экзотик неописуемый. Ничего не скажешь, покойный Гийом был и впрямь хороший дизайнер. В каменных стенах (вот это уж точно подлинный XIV век, без балды!) – проделаны полукруглые, напоминающие печные устья, ниши, в которых лежат бутыли темного стекла с длинными и узкими горлышками. Они пустые, пыльные, но выглядят все равно очень внушительно. А вот на этих крюках, которые свисают на цепях с толстой медной перекладины в виде короткой трубы, вялились окорока или дозревали сыры. Жаль, что сейчас ничего такого нет – для полноты впечатления!
Чувствую, что зябну. Экскурсию в погреб пора заканчивать. Поднимаюсь по ступенькам, толкаю дверь. Что-то ее заклинило! Налегаю посильней, потом еще и еще раз…
Проходит немалое время, прежде чем я осознаю: я не могу выйти из погреба не потому, что дверь заклинило. Я не могу выйти потому, что меня кто-то запер снаружи!
18 декабря 1920 года, Константинополь. Из дневника Татьяны МансуровойДень нынче был холодно-прозрачный. А ночь теплая и влажная. Впрочем, здесь весь декабрь такой. Над Золотым Рогом ломтиком апельсина висит убывающий месяц.
Здесь сейчас кругом апельсины, золотые шары. Темные закоулки ночного Стамбула озаряют только корзины торговцев. В глубине корзины стоит свечечка, освещающая плоды. Иначе ни товара, ни торговца не видать…
…Сделала эту запись совершенно машинально, как машинально движется по комнате внезапно разбуженный человек. Потом он оглядывается вокруг – и начинает понимать, что он вот так же безотчетно, машинально уже умылся, напился чаю, застелил постель, но не помнит, когда и как делал это. Вот и я – смотрю на эти лиловые строки и осознаю: а ведь минуло больше года, как я последний раз писала в своем дневнике. И внезапно открыла его теперь… Когда-то чудилось, что я и дня не смогу прожить без того, чтобы не сделать в нем запись, однако же вот пережила каким-то образом год. Столько всего произошло за это время, что, попытайся я связно восстановить события, хотя бы просто перечислить их, наверняка запутаюсь. Однако чем больше проходит времени, тем более отчетливо вспоминаются мне те сентябрьские дни в Петрограде. Вплоть до того, что я словно бы вновь слышу каждую реплику, которая звучала в переполненном трамвае, которым я ехала в предварилку…
Написала это слово – «переполненный» – и засмеялась, потому что оно не дает никакого представления о том, какими на самом деле были петроградские трамваи в ту пору.
Как могут на двух аршинах площадки разместиться двадцать-тридцать человек? Как может удержаться человек на большом пальце левой ноги и мизинце правой руки? Что-то есть унизительное в самой позе человека, когда одну ногу он ставит на ступеньку, а другую – на задний винт, на «колбасу», распластывается во всю ширь руками, а лицо поворачивает боком и приклеивает его к стенке. Сжатые кулаки, вытаращенные от злобы глаза, хриплая ругань, крики, оханья, причитанья старух, слезы детей…
Рассказывают о задавленных насмерть, о разбитых о фонарь головах, о провалившемся в трамвае на всем ходу полу и об отрезанных ногах… Но нигде так языки не развязываются, как в трамвае, нигде так не разыгрываются страсти, и трамвай неожиданно превращается в место контрреволюционного митинга всех социальных групп. С равным пылом и доверительностью обмениваются мнениями те, кто раньше слова друг другу бы не сказал. И о чем только не говорят!
– Не трамвай, а кошмар!
– Зато бесплатно.
– Бесплатно! Провались они со своим бесплатно! Хлеб бесплатно, да его нет. Почта бесплатно, да ее нет. Пятачок-то на трамвай у каждого раньше был.
– Что было раньше, забыть пора. Обратите внимание, что в трамвае прекратились карманные кражи.
– А что воровать? Кому эти советские бумажки нужны?
– Да и зачем заниматься карманными кражами, когда ворам государственные должности дали?
– По карточкам вместо хлеба выдали по коробке детской присыпки, а у меня уже младший внук в солдатах!
– А нам – повидло дали.
– Что?!
– Повидло. Неужто не слыхали? Нечто среднее между вареньем и колесной мазью, изобретение комиссаров. Не повидло, а подлость одна. У меня от него в кишках вроде как землетрясение делается.
– Академик Шахматов умер, надорвавшись, когда таскал на себе дрова на шестой этаж. Повезли хоронить, а лошадь на углу Садовой и Невского издохла. Дальше на людях повезли. На людях небось надежней!
– Нынче дали почитать стенограмму речи Коллонтай к матросам. Память у меня хорошая. Вот, слушайте, что она говорит: «До сих пор институты не давали вам ни жен, ни любовниц. А мы дадим вам и жен, и любовниц!»
– Кто про что, а курица про просо! Коллонтай – она ведь б… большевичка!
– Нет, я вам вот что скажу, гос… то есть граждане. Давали спектакль «Живой труп». Так наибольший успех выпал не на долю знаменитого артиста Самойлова, не на долю цыганского хора, а на долю того статиста, который в последнем действии изображал городового. При его появлении публика привстала и бешено зааплодировала!
– Бросьте-ка…
– Не верите? Это еще что! А вот я сам видел: стоит на углу улицы милиционер, бегут мальчишки беспризорные. Набежали на него, уронили, дальше помчались. Он вскочил, весь грязный, да как завопит: «Городовой!»
…Отчетливо помню, как жадно я прислушивалась тогда ко всем этим репликам, которые обычно пропускала мимо ушей. Мне не хотелось думать о том, что будет в предварилке, как я стану вести себя. Не хотелось вспоминать оставленный в квартире разгром. Обыкновенно я ходила пешком, как это ни далеко, а тут нарочно полезла в безумный трамвай, чтобы отвлечься от страшных мыслей. Но, как медленно ни полз набитый людьми вагон, а все же мы достигли места, и мне не пришлось тратить особенных усилий, пробиваясь к выходу: к предварилке добиралось множество народу.
Вхожу в знакомое помещение, прячась за спинами двух дородных баб, озираюсь. Ивана Фролова нет. «Душки-матроса» тоже не видать. Как пробиться к нему на прием? Здесь он или вовсе отсутствует? Не спросить ли у барышни в окошке? Кстати, там сидит та же самая блондинка, которая тогда чирикала насчет коньячку и картишек. Спрошу-ка у нее, нельзя ли повидать начальника.
Становлюсь в очередь к окошку. Очередь длинная, длиннее, чем по пятницам. А, вот в чем дело: по пятницам вывешивают на стенах списки заключенных, теперь же списков нет, поэтому о судьбах своих близких узнают в окошечке. Спросил – получил ответ. Никто ни на кого не обращает внимания.
Стою, качаясь от головокружения и слабости, в полуобморочном состоянии от голода и усталости, почти не осознавая, как движется очередь. И вдруг оказываюсь вплотную прижата к окошечку.
– Ну, говорите! Вам чего?
От растерянности молчу.
– Как фамилия? – спрашивает барышня, глядя на меня брезгливо.
– Лазарева, – брякаю я. – То есть Лазарев. Константин Сергеевич.
Она быстро шевелит наманикюренными пальчиками, перебирая карточки.
– Нету такого, отойдите.
…Сейчас-то я отчетливо знаю, что, кабы отошла, вся моя жизнь сложилась бы иначе. Или меня вовсе не было бы в живых! Однако я не отошла, а машинально проговорила:
– Как же нету, он в 18-й камере сидит.
– Как в 18-й? – удивляется барышня. – Он политический?
– Ну да.
– Чего пришли? Сегодня не ваш день! А впрочем, коли пришли, так уж и быть, посмотрю, – милостиво соглашается она, – Константин Сергеевич, говорите? Вот, возьмите!
И сует мне свернутую бумажку.
– Следующий! Фамилия!
Сжимая в кулаке бумажку, отхожу, ругая себя. Ну почему упустила минуту, не спросила про начальника?! Обратно к окошку не протиснешься, вон сколько народу привалило! Глупо как, ну до чего же глупо!
Бреду уныло к двери, все так же сжимая в кулаке выданную мне бумажку. А что там, кстати?
Разворачиваю ее.
«Сообщить на квартиру…»
Что за чепуха?
Мне дали не ту бумажку, барышня перепутала. Костя в тюрьме, я должна заплатить за его освобождение бриллиантами. Мне дали справку на другого заключенного!
Читаю снова – все с начала.
«Лазарев Константин Сергеевич. Сообщить на квартиру». И число… так, сегодня 9 октября, а на бумажке 3-е. 9-е – это среда, а 3-го у нас что было? Четверг.
Ну конечно, все напутано. 3-е – четверг, а я была тут 4-го, в пятницу, и видела в списках прочерк напротив Костиной фамилии, и Фролов подошел ко мне и предложил выкупить брата.
Как же можно его было выкупить, если он к тому времени уже был убит?!
Что за ерунда?! Ошибка!
И тут словно бы темная волна проходит на миг перед моим лицом, ударяет так, что я отшатываюсь к стене и ощущаю ее плечами, спиной, затылком. Стена холодная, холод проникает мне в череп, мозг, проясняет и просветляет мысли.