Из Кременца пошел я через село Вербы в Дубно, а из Дубна на Острог, Корец и на Новгород-Волынский, на берега моей родной, моей прекрасной Случи.
Тут я отдохнул и на другой день к вечеру был уже в виду своего села.
Я думал было переночевать в дуброве и поутру уже дать знать панне Магдалене, что я здесь. Но как я дам знать? У меня не было ни бумаги, ни чернил, ни пера.
Подумавши, я решился идти в знакомую корчму, написать там записку и послать еврея к панне Магдалене; притом же меня и голод сильно одолевал. Я пошел в корчму.
Еврей не показал виду, что узнал меня. Я спросил у еврея чвертку водки, кусок хлеба и тарань. Утоливши немного голод, я спросил лоскуток бумаги, перо и чернила, написал записку и послал еврея на панский двор.
В ожидании ответа я прилег было на лавке отдохнуть и уже начал дремать.
Вдруг двери отворились, и в корчму вбежал граф с толпой вооруженных мужиков.
— Держите! Вяжите его! — кричал он.
Я вскочил с лавки, вынул пистолет, ни в кого не целясь, спустил курок, и граф повалился на пол.
Прости мне, милосердный господи, сей грех невольный! Я не хотел его смерти. Он был у меня в руках, и я отпустил его.
Сам сатана направил мою руку, и я сделался невольным убийцею, прослывши разбойником во всем крае. Это была первая и последняя жертва моих рук. Но это не оправдание, — я все-таки был разбойником и посягателем на чужое добро.
Мужики, зная меня лично и зная мою разбойничью славу, которая была сопряжена со слухами, будто я колдун, не хотели вязать меня, но я бросил пистолет в голову предателю-еврею и в сопровождении мужиков пошел на панский двор.
На дворе уже меня связали по приказанию графини и заперли в знакомый уже мне погреб. Но уже не дали мне ни хлеба, ни воды, и панна Магдалена не присылала мне ни чаю, ни белого хлеба, как это делала прежде. И она! — так я думал тогда, — и она, моя добрая! моя единая! и она оставила меня!
Я пролежал в погребе связанный трое суток; это я знаю потому, что три раза показывался дневной свет сверху, в душник. Мне не подавали ни хлеба, ни воды, да мне и не нужно было ни того, ни другого; меня кормило мое сердечное горе и поили слезы, а мучила и терзала совесть. Я почувствовал все свои преступления разом. Я был хищник, грабитель и, наконец, убийца. О, мое горе в ту бесконечную трехсуточную ночь было неизмеримо! Мне представлялися все мои преступления так живо, так страшно выразительно, что я закрывал глаза руками. Иногда, и то ненадолго, картина переменялася, и мне представлялося мое детство: пустка, ночь в поле, вой волков, лановый, пан Кошулька и моя благородная панна Магдалена, а за нею, как светлый божественный ангел, прекрасная моя, непорочная Марыся… Боже мой! боже мой! вскую мя еси оставил!
Картина переменялась, и я видел погубившего меня врага моего, кругом меня все в огне горело, и я впадал в бешенство: кричал, плакал и грыз каменный пол погреба.
Мучения мои были страшны, молитвы и всякие другие добрые, помыслы покинули меня на жертву лютым демонам.
Припадки бешенства повторялись со мною ежечасно. Однажды я пришел в себя и почувствовал жажду, подполз к дверям (я ходить не мог, потому что у меня были связаны руки и ноги), стал кричать, просить воды. Никто не отзывался на мой крик. Жажда меня терзала. Я рванулся, и веревки на руках подались, я еще раз, — веревки чувствительно ослабли. Кое-как я освободил руки и потом ноги, прошелся ощупью по своей темнице, и мне стало будто легче. Подхожу к душнику, смотрю — свету не видно, должно быть, ночь. Теперь все спят; неужели ж и сторожа мои заснули? Подхожу к дверям, стучу, зову — никто не откликается. Через минуту прислушиваюсь, на дворе слышу легкий шум и голоса людей, вероятно, меня услышали. Кричу опять, никто не отзывается, а шум на дворе все более и более увеличивается. Оглядываюсь — из душника красный свет пробился в погреб, и слышу голоса: пожар! пожар!
Тут я потерял всякую надежду выпросить воды, — кто теперь меня услышит? А жажда сильнее и сильнее меня стала мучить, я пробовал лизать сырые стены, но мне легче не было; я знал, что в погребе есть вино, но оно было заперто другою железною дверью. Я выл, как зверь, от страдания. Мне представлялася со всеми ужасами голодная смерть. Слушаю, дверь отворяют и зовут меня по имени. Я бросился к двери, — дверь растворилася, и я увидел на пороге своих товарищей. Первое мое слово было: воды! Принесли мне воды, я напился, оглядываюсь вокруг себя, и страшно выговорить, что я увидел.
На дворе, при свете пожара, соучастники мои режут, и бьют, и живых в огонь бросают несчастных гостей графини.
О, лучше не родиться, чем быть свидетелем и причиною такого ужаса!
Пока меня держали в погребе, крестьяне дали знать моим товарищам о случившемся, и они прилетели на выручку. Ужасная была выручка!
К графине собралося много гостей с детьми и женами по случаю похорон сына. Но ему бог не судил в земле лежать, — труп его грешный сгорел на пышном катафалке.
Все уже было готово к похоронам, уже ксендзы начали панихиду петь, как тут мои разбойники налетели, как коршуны, зажгли великолепные палаты, и началось убийство. Грудных младенцев не пощадили. Варвары!
А крестьяне собралися на двор, как бы на потешное зрелище. Ни один и пальцем не пошевелил; только хохотали, когда разбойники бросали со второго этажа толстого пана или пани. Грубые, жестокосердые люди!
А кто их огрубил? Кто ожесточил? Вы сами, жестокие, несытые паны!
Крестьяне, впрочем, спасли панну Магдалену за ее ангельскую доброту и за то, что она по воскресеньям ходила в нашу церковь. Спасли и мою бедную Марысю, потому что она была не панна.
Я отыскивал их в селе, мне хотелося еще хоть раз взглянуть на них, бедных. Но крестьяне не показали мне их убежища, бояся, чтобы я не убил невольно преступную Марысю.
Бедные, они не верили, что я чистосердечно простил ее.
И мне не удалося их тогда увидеть.
При свете пожара товарищи увлекли меня с собою, по направлению к корчме, где я в первый раз встретил разбойников и где совершил убийство. Товарищи напилися вина, зажгли корчму и еврея-предателя живого в огонь бросили.
Мы ушли ночевать в дуброву.
К удивлению моему, я не видел у разбойников никакой добычи, следовательно, все это было сделано только для моей свободы. О бедная моя свобода! убийством и пожаром ты куплена была!
Я не принимал никакого участия в делах преступного братства, я почти все хворал, и вскоре опять ко мне болезнь прежняя возвратилась. Случилося это недалеко от моей родины, то я и просил товарищей перенести меня в село и положить в тытаревой хатке, что в саду, а там что бог даст. Долго они не соглашались, боясь преследования полиции, но я убедил их в моей безопасности; я знал наверное, что меня тытарь не выдаст, а если б и выдал, то я не боялся правосудия и казни, потому что я и без того казнился ежеминутно. Мне страшно надоела зверям подобная разбойничья жизнь.
Ночью перенесли меня товарищи в назначенную мной хатку в тытаревом саду. Положили меня в хатке и дали знать хозяину, что у него есть гость недужий.
Поутру пришел ко мне сам хозяин. Принес мне воды, хлеба и кипяченого молока с шалфеем; с участием расспросил, что у меня болит, и напоил меня горячим молоком. Потом принес мне постель и к вечеру привел знахаря. Прекрасное, благородное лицо знахаря, с белою окладистою бородою, внушило мне доверие, но лекарства его все-таки мне не помогали.
Хозяин и знахарь просиживали со мною целые дни, но женщин я не видал у себя в хате; вероятно, благоразумный хозяин не говорил своей жене про меня, не полагаясь на женскую скромность.
Мне становилося хуже и хуже, так что я просил к себе священника позвать.
Привели ко мне ночью священника, и я узнал того самого отца Никифора, который когда-то обещал сделать из меня человека. Он был уже седой, но бодрый старец. Удивился простодушный старик, когда я напомнил того бедного Кирилка-сироту, взятого им давно когда-то у бедной вдовы Дорошихи.
После исповеди и принятия святых тайн я почувствовал себя лучше. Святое, великое дело религия для человека, тем более для такого, как я, грешника!
День ото дня мне становилося лучше. Добрый хозяин мой как ни старался скрыть мое пребывание в его доме, одначе тайна была открыта.
Поздно вечером я сидел у окна и слушал пение соловья в саду, вдыхая в себя запах цветущих черешен и вишен.
За деревьями мне показалося что-то, будто мелькнуло черное, смотрю пристальнее — человеческая фигура тихо подходит к хате; ближе — вижу, женщина в черном платье, только не крестьянского покроя. Подходит к самому окну, и кого же я узнал? Мою единую, мою незабвенную панну Магдалену.
Она вошла тихонько в хату.
Мы судорожно обнялись и поцеловались и долго держали друг друга за руки, не говоря ни слова.
Потом, как сестра, как самая нежная, нежная любовница, она обвила меня своими руками и горько, горько зарыдала.