В затуманенной голове проносятся обрывки возможных слов и фраз, которые стоит произнести, чтобы хоть чем-то дополнить шорох в старых динамиках, но мне вдруг становится противна сама мысль о том, что можно общаться посредством звуков. Призрак Юли появляется, но я гоню его прочь. Поднимаюсь, обхожу стол, целую Олю, и ее мокрые руки смыкаются вокруг моей шеи. Начинаю покрывать ее мокрую кожу поцелуями и стаскивать с нее мокрую футболку; та застревает на полпути, закрыв Олино лицо; Оля смеется, вытягивает руки, как ожившая мумия в кино… Хорошо, что она не видит, как меня передергивает: так же футболку снимала Юля тогда, на даче… Воспоминание пронзает меня, как электрическая белизна молнии за окном, и прогнать его оказывается непросто.
Наконец от влажного куска ткани удается избавиться, как и от воспоминания, и я целую ее, мокрую и теплую. Подхватываю на руки, несу в комнату; наступаю на что-то шипящее, немедленно награждающее укусом в лодыжку; задеваю Олиной головой очередную горную гряду из томов «Всеобщей истории архитектуры», спровоцировав сход лавины из черно-белых зиккуратов, соборов и дворцов Растрелли. Оля смеется, мир вокруг гремит…
– У тебя презервативы-то есть, Джимми Пейдж? – спрашивает Оля, когда я, споткнувшись о кучу старых книг, роняю ее на скрипнувшую кровать.
– Вот черт…
– Дуй в магаз. Я – девушка ответственная.
– Лечу.
Подгоняемый смехом, я несусь к лифту, не чувствуя ничего, кроме хмеля и желания, от которых бурлит кровь. Уже по пути вниз замечаю, что не обулся, и не сразу соображаю, что в этом факте необычного. Внутри будто бомбу взорвали, все трепещет и звенит. Ступеньки подъезда уходят на дно черной реки, в которую превратился двор. Бреду к магазину, превозмогая течение, и надеюсь, что никакой предательский осколок стекла не подстерегает мои голые стопы. Вода холодная, едва согревшееся тело вновь начинает дребезжать, как старый холодильник.
В магазине продавец пялится в маленький телевизор, вроде того, что стоит у Долгопрудного на даче. Место у игрового автомата опустело. Вытаскиваю из кармана промокшие деньги. Хочется их выжать.
– Презервативы есть?
– Только «Contex».
– Давай.
– Пять семьдесят пять.
Отклеиваю друг от друга слипшиеся бумажки. Есть только пять. И еще пятьдесят копеек в заднем кармане.
– Только пять пятьдесят есть.
Продавец наконец отрывает взгляд от телика; в синем отсвете маленького экранчика он похож на участника массовки к фильмам про ходячих мертвецов. Он смотрит на меня, на мои голые стопы… Ухмыляется, и я тоже улыбаюсь…
– Пять семьдесят пять, – повторяет синелицый, и улыбка слетает с его лица, как маска.
– Слушай, ну…
– Пять. Семьдесят. Пять, – звучит приговор.
– Ну как? Я тут засну скоро! – кричит Оля, когда я хлопаю дверью.
В комнате горят дешевые польские свечи, воткнутые в старые, увитые оплавленным парафином винные бутылки. Отряхиваясь, как собака, вхожу в комнату и, глядя на обнаженную девушку в кровати, пролистывающую альбом репродукций Караваджо, говорю:
– Провал.
Она смотрит на меня, захлопывает альбом, улыбается и протягивает ко мне руки:
– Ну и хрен с ним.
Открываю глаза и натягиваю на лицо плед: яркий свет пронизывает бутылки-подсвечники на подоконнике, окрашиваясь зеленым, синим и красным. Оля судорожно роется в выдвинутом ящике комода; во все стороны летят майки, чулки, лифчики и трусики. Смотрю на нее, голую, растрепанную, с торчащими во все стороны, как иглы зеленого дикобраза, волосами, и думаю, что в ней есть что-то комично-первобытное.
– Черт… Черт… Вот ведь мать твою… – бормочет.
Когда я обнимаю ее сзади, чувствую пробежавшую по телу волну напряжения. В голове все еще клубится пьяная муть. Вспоминаю, что было вчера. Безумный кадр встает перед глазами: мы, голые, сидим на полу, скрестив ноги, и рубимся в Streets of Rage на приставке SEGA, подключенной к телику. Орем и ржем. Кажется, Оля меня уделала, хотя мы со Жменом и Китайцем часами рубились в эту игру пару лет назад.
– А, ты… Джимми Пейдж… А я тут на работу опаздываю…
– А который час? – говорю, целуя ее плечо и зевая.
Взгляд падает на старые советские часы на стене – те, у которых маятник виден в окошке. Я долго смотрю на стрелки, вспоминая, как интерпретировать их показания.
– Что ты делаешь вечером? – спрашиваю я. Сам-то я, естественно, не делаю ничего. А если бы и делал, все бы отменил. У меня впервые со дня Юлиной смерти появилось такое чувство, что я хоть немного живой.
Это, конечно, зря – я сразу получаю наказание.
– Слушай, не обижайся… – говорит Оля, застегивая лифчик и хмуро глядя в зеркало. – Но я… У меня вообще-то парень есть. Просто… Просто ты мне очень понравился.
– А сейчас что, разонравился? – отвечаю я, чувствуя себя так, будто меня, как выражался отец, «валенком огрели».
– Давай не будем тут сопли разводить, а? У тебя своя жизнь, у меня своя. Встретились – разбежались. Не знаю как тебе, а мне понравилось.
Мне вроде бы тоже, хотя я слабо помню. Вроде бы мой вечно раскаленный до предела рассудок наконец-то хоть ненадолго отключился и тело работало само по себе. Но дело не в том, понравилось мне или нет. У меня внутри, из самой темной глубины, как лава в жерле вулкана, поднимается злоба.
И тогда я вдруг вспоминаю о книжке. Я вчера захватил ее с собой. Достаю из кармана джинсовки. Книжонка сырая, как и сама куртка.
– Зачем ты дала это мне? – говорю я, показав Оле обложку.
Она бросает на нее взгляд и пожимает плечами:
– Ты тогда, в метро, что-то говорил о смерти. Да если б даже и не говорил, я все равно дала бы ее тебе. У тебя что-то такое… Что-то такое в глазах. Как будто ты знаешь об этом… ну что-то.
Я вдруг осознаю – и это осознание налетает на мысли ледяным шквалом, замораживая их на лету, – что именно потому все и случилось. Она обратила на меня внимание, потому что я какой-то особенный. Как все эти чуваки. Все эти Никиты и так далее… Они же все такие, мать их, особенные…
– А что… что ты о ней знаешь? О смерти? – шепчу я.
Горло вмиг пересыхает, в глазах немного мутнеет. Я торопливо одеваюсь, дрожащими руками завязываю шнурки на мокрых кроссовках. Вся одежда сырая.
Оля впервые смотрит на меня. Взгляд такой серьезный. Даже чересчур. Как у детей, которые косят под взрослых.
– Я… Знаешь, мне она всегда была интересна. Она… притягивает меня, что ли. По-моему, смерть – это самое интересное и загадочное, что есть в жизни.
Я запрокидываю голову и хохочу. Потом замолкаю и швыряю книгу в Олю. Она летит, шелестя, как огромное насекомое, и хлестко бьет в плечо. Оля смотрит на меня диким взглядом.
И тогда, прежде чем открыть дверь и уйти прочь из этой уродской квартиры, несмотря на то что мне шестнадцать, а ей двадцать три, я тихо, очень тихо, но достаточно ясно, чтоб было слышно, шепчу:
– Ты просто малолетка сраная.
На улице прохладно, но всюду по промокшему городу уже разлито солнце. Глаза слепит. Лужи похожи на озерца золота. Машин мало, людей вообще почти нет – город в такую рань пустой и мертвый, как после смертоносной эпидемии, но горячие лучи, быстро сушащие мокрые шмотки, обещают, что уже скоро, когда народ толпами двинет на работу, жара снова тяжелым горячим катком покатится по улицам.
Бреду к метро и снова думаю о фильме «Лангольеры». Я сейчас тоже будто попал в пустой, безжизненный мир, очень похожий на мой, но при этом враждебный, чужой, живущий по неведомым мне законам. Законы, да… Я все меньше понимаю, как работает жизнь. Как будто пытаюсь справиться с каким-то очень сложным механизмом, а все те, кто знал инструкцию, ушли, исчезли, и никогда не вернутся…
Навстречу идет высокий и худой мужик в черном костюме. Туфли блестят, ни единой капельки грязи, несмотря на лужи. Он похож на гробовщика. Достает и прижимает к уху мобилку.
Думаю об этих телефонах. Что они уже есть почти у всех. Они ведь должны сближать людей, скреплять, стягивать этот мир воедино. Но мне кажется, что все наоборот. По крайней мере у меня. Григорий Израилевич, наш физик, как-то говорил, что Вселенная все время расширяется, и все планеты, звезды и галактики отдаляются друг от друга каждую секунду. Вот и мне кажется, что все в моем мире разлетается, удаляется, уносится прочь в холодный космический мрак, в котором я лечу, бессильный что-то изменить, как Белка или Стрелка… Только, в отличие от тех псин, далеко не факт, что я вернусь обратно.
Прохожу мимо Золотых ворот, смотрю на них и чувствую себя Киевской Русью, раздираемой междоусобицами. Скорее бы уже пришли татары и меня добили…
Когда спускаюсь вниз на эскалаторе, меня предсказуемо атакует Юля. Рвет, режет, истязает за то, что я сделал. Предатель. Дезертир. Изменник.