Вот и сейчас из-под забора показалась лохматая рыжая морда и после недолгого размышления взяла прямой курс на посторонний объект.
— Малыш, Малыш, у-тю-тю… — Складских собак всегда почему-то зовут Малыш. Не помогло. Косматое чудовище неслось на меня со всех ног.
— Стой! — заорала я что было сил. — Сто-ой!!
Подняв облако снежной пыли, Малыш затормозил передними лапами и, готовый броситься на меня в любую секунду, продолжал отчаянно гавкать.
Чем бы его? Сумкой? Ногой? Здоровый, гад. Я пожалела, что не купила в свое время перцовый баллончик.
— Стой, сукин сын!!
Мы стояли друг против друга и тявкали целую вечность — пока не прибежал сторож и не увел разъяренного пса. Я перевела дух. Надо же, пронесло. Рваные брюки, анализы, сорок уколов от бешенства… С таким зарядом адреналина я могла бы выиграть чемпионат мира по боксу.
В темпе спортивной ходьбы, как мальчик из сказки про трубадуров, которому жгла задницу печеная картошка в карманах, я бежала дальше по Карачарову. Все бы ничего — встряски мне даже на пользу, но вот ботинки… Ботинки безбожно промокали, а на новые не получалось накопить даже с учетом нетрудовых доходов. Они просили каши, а получили порцию жевательной резинки, заменившей некстати закончившийся в общем-то второсортный клей “Сапожок”.
Чав! Чав! Боги, вы слышите, как чавкают мои ботинки? Боги, ну где же вы? Наверное, мажете кремом фирменные сапожки Косой, новенькие, с иголочки? С шильца сапожного, чтоб оно там обломилось — и в пятку ей, в пятку.
Сегодня опять проспала. Придется позвонить на работу и сказаться больной.
— А-ло?! — вопрошает трубку Косая, манерничая и нараспев. Но несмотря на то, что на каждое ее такое “алло” так и тянет ответить: “съешь говна кило”, — приходится говорить:
— Добрый день.
Я так больше не могу.
Добрый день.
Добрый день.
Добрый день.
Завтра нарочно забуду переключить в нужном месте регистр в паролях клиентских карточек и буду поить весь офис вчерашней заваркой.
Леня посадил куклу на ломберный столик и осветил софитом. Такая модель годилась для сцены угрюмой; не для детских портретов, а рассказа о хрупкости жизни… что-то в этом роде… настолько битый у нее был вид.
— С парковки?
— Не совсем. Подруга отдала. А впрочем, все одно. Она нужна такая?
Леня взял куклу, приподнял ей сломанное веко — теперь она глядела в оба синих глаза, — провел рукой по волосам… Я думала, что он откажет кукле, но чем-то она его все-таки тронула, возможно, своей ущербностью, беззащитностью, — и он увидел сюжет. Для кадра требовались веревки, требовалась кукла и требовалась я. Еще крючок на потолке. Он был.
Пока я переодевалась в короткое, детского покроя платье, Леня извлек из шкафчика моток шпагата, отмотал с бобины несколько метров и нарезал восемь примерно одинаковых веревок. Закрепив четыре конца за крючок, он подвязал меня, как марионетку: от щиколоток и запястий вверх тянулись нити, смыкаясь на крюке для люстры. Рядом на полу стояла кукла. К рукам и ногам ее тоже были привязаны стропы, я сжимала их в правой руке, как поводья, подняв правую руку до уровня плеч и немного согнув ее в локте. По замыслу Лени, я была простоволосая и босая.
Замри! Внимание! Снято. Еще раз. И еще. Стой-стой, не двигайся, продолжаем…
Кукловод и сам кукла. А где его хозяин? Четыре луча натянутой туго бечевки уходили за кадр… Незаметно перенося вес с одной ноги на другую, я отрешенно смотрела в объектив.
Леня всегда подвозил меня до метро. Путь на “Таганку” был коротким, минут пять, не больше, и я ловила себя на том, что мне хочется ехать и ехать и чтобы Леня со мной разговаривал. Но он все больше молчал, а если и открывал рот, то обычно ехидничал.
— Твою куклу зовут как груши! — Леню вдруг осенило, прямо за рулем.
— В смысле? — не поняла я.
— Шмелева читала?
— Читала.
— Помнишь, у него груши мари-луиз?
— Где?
— В “Солнце мертвых”.
— Ах вот оно что. Да ты просто ревнуешь.
— Кого?
— Меня к ней.
— Хм, — говорит Леня. — Все возможно. Приехали.
Леня обходит машину, открывает дверцу с моей стороны, галантно подает руку в тонкой серой перчатке. Я соскакиваю с подножки на топкий, разъеденный солью тротуар, а потом долго стою и смотрю, как джип Лещинского разворачивается в плотном потоке автомобилей на Таганской площади.
На бусы-грушки мари-луиз Шмелев смотрел в “Солнце мертвых”. Страшная эта книга… и красивая; красоту имеет и смерть… вымирание… угасание… Целы плоды на ветке! Еще одну ночь провисели. Не жадность это: это же хлеб наш зреет, хлеб насущный. Выжженная солнцем земля, горы, Кастель, Куш-Кая, Бабуган, и синее море внизу, бескрайнее море… Крым, 1921 год; красный террор; голод. А в грушах — спасение.
Мари-луиз… почему Марина дала ей такое имя? Я попросила — и она назвала...
Я переложила сумку с куклой в другую руку. Поскольку мой пластиковый пакет совсем развалился, домой она ехала в красном лаковом саквояже “Версаче” —Леня одолжил до среды. Если вуду действительно существует — может, теперь и моя жизнь наладится?
В полдвенадцатого я вспомнила об ужине. Скоро должен был прийти с работы голодный Родион, а у меня даже макарон сваренных нет. Но только я это осознала и побежала на кухню ставить воду, пикнул “пилот” и погас свет.
Соседи, кто не спал, выглянули на лестничную клетку. У тети Вали нашелся фонарик, она посветила в записную книжку и отыскала телефон диспетчерской. Оказалось, в третьем подъезде сгорел автомат, но бригада уже выехала ремонтировать.
— Это на всю ночь, — сказала тетя Валя, она всю жизнь тут живет, сразу после постройки дома въехала.
— У вас плита газовая? — спросила я. — Завтра попрошусь к вам на газ, если свет не дадут. А то у нас электро.
— Да хоть сейчас.
Но, поскольку тетя Валя была уже в ночнушке и в бигуди, я сказала спасибо и отказалась.
Голодный Родион был застигнут звонком на выходе из конторы.
— У меня вообще ничего из еды нет, — известила я. — Ты хоть чаю на работе попей. Или пойдем в ресторан поужинаем.
— Отлично, — сказал он. — Через час подъеду в “Торо-даро”, подходи.
Я взвесила, охота ли мне по морозцу топать в “Торо-даро”, и решила, что да — бокал шабли закажу. Ну и глупость какую-нибудь съем вроде мусса из риса саго с мятой.
При свете свечного огарка напялила одежду, накрасила ресницы и долго искала ключи. Наконец отыскала и вышла под тихий, ленивый мартовский снегопад. Воздух был сыр и приятен в гортани. Как хорошо, что кончилась зима…
Я накручивала на вилку кресс-салат под тамариндовым соусом и разглядывала Родиона. Сегодня он был в горчичном кашемировом свитере, тонком и легком, и шелковом кашне “Хьюго Босс”, в черно-бело-тонко-красную-и-горчичную, опять же, полоску. Неплохо. Это я с манекена шарфик сняла, в “Стокманне”, влезла прямо в витрину и оголила негру шею собственной рукою (аплодисменты за смекалку). И тут подумалось: интересно, а как я сама выгляжу со стороны? Глянула на свои рукава — и чуть не подавилась кресс-салатом, потому что одежда на мне была наизнанку.
Над столом висела яркая лампа и светила мне прямо в макушку; а Родион так ничего и не заметил. И тут до меня дошло, почему. Потому что он вообще на меня не смотрит.
Спасла меня “Центркнига”, та самая “Центркнига” в далеком и ледяном Карачарове. Еще в первый приезд, зайдя в огромный, ярко освещенный зал с книжными витринами, я обалдела. На площади, равной минимум четырем школьным спортзалам, рядами стояли стеллажи, сверху донизу облепленные книгами, как горчичниками. Вот это да! Такого количества печатной продукции я не видела никогда в жизни. И все это продавалось поштучно. И стоило очень дешево.
Букинисты! — подумала я. Здесь покупать и туда сдавать. Но что? Маринину с Донцовой? Эдварда Радзинского? С чего начать? На первую закупку с трудом наскребалось триста рублей — все, что осталось от последней зарплаты у Королькова.
Я ходила между рядами и один за другим отлепляла и прилепляла на место горчичники.
— Что-то ищете? Для Вадима Петровича? — узнала меня ассортимент-менеджер Танечка, она занималась сбором заказов и доукомплектацией.