им, бедствуют, — нет, я обеспечил их, но скучаю, скучаю…
— Понимаю, — говорю я.
— Ну как ты можешь понять, ты холостяк.
«Ужинать айдате!» — пронесся по лесу Шурин голос.
За столом сидел Ник. Александрович.
— Что нового? — спросил его Всеволод.
— Говорил с Олейниковым. Он оптимист. Говорит, что зимой все будет, а пока будут трудности с питанием. Да, сказал, чтобы мы к пятнадцатому ноября сдали профиль всей линии в Комсомольск.
— Как сдали? — в голос вскрикнули мы.
— Так. Это, видимо, для сравнения вариантов левого и правого берегов.
— Но ведь мы не успеем!
— Конечно.
— Так к чему же говорить такие вещи?
— Не знаю. Пришли сегодня на базу двое от Лесовского за продуктами и пустые ушли. Ничего нет. Хотя вру, есть перец, уксус и пол-ящика лимонов.
— Как, и уксус есть?
— И уксус есть.
15, 16, 17 октября. Самолетов нет. Питание сокращено до минимума. Муки нет, жиров нет, сахара нет, есть горох, горох и только горох. Рабочие начинают волноваться. Последние дни ударили заморозки. Появились забереги, болота затвердели, ручьи замерзли. Холодно, а рабочие почти раздеты-разуты.
Ледок обманывает. Нога нащупывает твердую кочку, наступает и неожиданно проваливается. Сапоги моментально наполняются водой. Приходится жечь костер. Греться.
Все чаще и чаще возникают у нас невеселые разговоры. Положение на грани катастрофы. Продукты почти все съедены. С Могды ждать нечего — и так объели эвенкийское население, остается единственное, — когда грянет гром наступающего голода, взять из неприкосновенного запаса по банке консервов и быстро податься вниз, пока не пошла шуга. Но если это случится, то какая грусть охватит нас. Добирались столько времени по Амгуни, рисковали, каждый день грозил смертью кому-либо из нас, стремились, и, когда треть работы уже сделана, наступил срыв.
18 октября. Тусклый огонек свечи освещает то одну, то другую сторону лица. В зеркале отражается щека и удивленно вытаращенный глаз. Всеволод бреется.
— Да, по-моему, самое лучшее — сделать так, — говорит он. — Сейчас уехать, получить отпуск, провести его в Ленинграде и весной вернуться сюда для окончания изысканий. — Он еще раз намылил щеки и наклонился к зеркалу.
— Да, это самое лучшее, — согласился Шкилев.
— Да поймите, еще каких-нибудь две недели — и все, не выбраться будет нам отсюда, и, верьте, от голода сами себя не узнаете, начнется разбой! — выкрикнул Володя Егоров.
— Ну, поехали паникеры. Ничего страшного нет, чувствует мое сердце — прилетит самолет, и все будет хорошо, — улыбнулась Маша.
— Ты ни черта не понимаешь и молчи! Катастрофа уже наступила, — вскакивая с ящика, на котором сидел, вскричал Володька Егоров.
— В баню айдате! — всовывая голову в дверь, объявила Шура.
Баня. Это редкость для нас. Она сделана в земле, обложена бревнами, топится по-черному — печка, и сверху навалена груда камней. Вмещает только одного человека. Как в ней жарко! Нагрели воды, и один за другим вымылись.
К обеду приехал Воротилин. В связи с принятием левобережного варианта переход через Амгунь отпадает. У Воротилина иное задание — отснять гору Канго. Она в трехстах метрах от нас. Ее скалистые обрывы спускаются отвесно в воду. Путь пойдет по ней, поэтому и нужна съемка. Воротилин частично уже отснял. Он сообщил о том, что К. В. идет от Могды к нам. Нас разделяют двадцать километров.
— Можно? — раздался за дверью голос, и тут же вошел Колодкин.
— Николай Александрович, — глядя в пол, сказал он, — дайте консерв, есть нечего.
— Не дам, ешьте горох. Делайте гороховый суп и гороховую кашу. Консервы на черный день. Нельзя.
— Так что же один-то горох.
— Консервы не дам.
— Ну тогда рабочие не пойдут завтра на работу.
— Поедут вниз.
— Ну и что ж — вниз поедем.
Разговор шел вяло, будто о чем-то давно потерянном, что долго искали, и, наконец устав искать, селя и теперь перебрасываются ничего не значащими словами.
— Значит, не дадите?
— Нет, не дам.
Колодкин постоял, помолчал и ушел.
19 октября. По Амгуни плывут небольшие, голубые, как небо, льдины. Шуга. Воздух резкий, морозный. Все в инее, и, куда ни бросишь взгляд, всюду удивительно красивые, словно хрустальные, диковинные предметы. С деревьев свисает бахромой иней, он узорчат, похож на кружева и на бисер. В голубом небе большое холодное солнце, от него искрятся миллионами огней заснеженные сопки, они в синем мареве, очень красив их огонь.
На другом берегу Амгуни снуют люди, из палаток идет дым. Но какая тишина во всем, будто все замерло. Ни ветерка, ни шороха. Тихо и у нас в лагере. Не слышно обычных приготовлений к работе: криков, ругани, смеха.
Отказ. Рабочие отказались работать.
— Сережа, — слышу я голос Ник. Александровича, — позовите Колодкина.
— Колодкин! — кричу я. — Колодкин!
Ответа нет. Иду к палатке. Рабочие, о чем-то оживленно говорившие до моего прихода, замолкают при моем появлении. Какие сумрачные лица, какое нескрытое недовольство на них. Молчание. Зову Колодкина. В ответ угрюмый бас: «Нету его, ушедши».
День, словно нарочно, расцветает все больше и больше. Солнце отражается на всем, дробится на много-много маленьких солнц и сияет отовсюду. За спиной слышу хруст ломаемых ветвей. Колодкин.
— Начальник зовет, — говорю я.
— Пошто?
— Узнаешь.
— Чего ему надо?
Мы одновременно входим в зимовку.
— Что скажешь, Николай Александрович?
Ник. Александрович сидит с листом бумаги и карандашом в руке. На нос свисают очки, усы уныло опущены вниз. Он смотрит поверх очков и молчит.
— Пошто звал?
— Работать будешь?
— Будут все, я буду.
— Сережа, позови рубщиков.
Я ухожу и через несколько минут возвращаюсь. Неудобно мне передавать ответ, грубый ответ рабочих, но Ник. Александрович смотрит на меня