выжидающе, и я говорю, несколько смягчая:
— Они сказали, что не пойдут сюда, а просят вас к себе.
— Ага, к себе… ладно. Соснин, поезжай к Еременко и сообщи, рабочие отказались работать. Поезжай!
— Есть! — вылетая из зимовки, кричит он.
Через полчаса приехал Еременко. Чисто выбритый, светловолосый. Было в нем что-то размашистое, уверенное.
— Пошли к рабочим!
— В чем дело, товарищи? — залезая в палатку, спросил он.
Секунда молчания — и гул выкриков; всех больше кричал Мендияров, сухонький, с глубоким шрамом через весь лоб, старикашка.
— Мы, товарищ Николай Иванович, кровь проливали, нам, большевикам-партизанам, не страшен баррикад и прочая преграда. Октябрьская власть и рабочих и крестьян, и все, а тут горох… Я кровь проливал, власть делал, и пускай буржуй не думает напасть на Союз, который я завоевывал. Вот, а горох, я не могу работать. Осел я, ослаб.
— Ну что ж, товарищи, кто не хочет работать, тому мы дадим расчет. Пищи у нас нет.
— Давай расчет!
— Хватит!
— Довольно!
— Расчет!
— Николай Александрович, опросите всех рабочих и выявите тех, кто хочет работать.
Ник. Александрович начал опрос. «Не останусь», «Нет», «Не останусь», — доносились голоса.
— Перваков?
— Я болен… живот.
— Значит, на работу не идешь?
— Живот… не пойду! — почти выкрикнул он последние слова.
— Баженов!
— Останусь я, останусь, Миколай Александрович.
Иванов Прокопий согласился безоговорочно. Еще прибавился Мельников.
— Ну вот, я дам еще троих вам от Воротилина, а потом еще прибавлю, — сказал Еременко. — Можете выходить на трассу.
— Хорошо, — встрепенулся Ник. Александрович.
— А вы, товарищи, пожалуйста ко мне на базу за расчетом.
Мало отрадного видеть совершенно новых людей, незнакомых с работой. И как тут не вспомнить расторопного Первакова, глядя на узкоплечего, сутулого, с качающейся из стороны в сторону головой старика Казакова, неумело вырубающего репер? Но что поделать? Зато два воротилинских рубщика оказались сверх ожидания умелыми. То, что раньше делали пять человек, они совершили вдвоем. Возвращались с работы домой, и Ник. Александрович не мог наговориться от радости.
— Ведь только подумать, Сережа, двое, а стоят пятерых. И знаешь, кончили они работу и улыбаются, а у наших я никогда не видел улыбки, вечно злые…
20 октября. Дни стоят на редкость прекрасные. Солнце и тишина. Только бы самолетам и летать, но их нет. Приехал на базу Жеребцов, — в отряде Лесовского все съедено. На базе отпустили им восемьдесят килограммов гороху и мешок сушеной моркови. После чего на базе осталось только два мешка гороху и двадцать кило муки.
Что делать? Еременко думает подождать еще два дня и потом спуститься вниз. Рабочие рассчитаны, они думают всей группой идти к К. В. А шантрапа, украв у Давыдова сто пятнадцать рублей, а у Мишки Пугачева шубу (в отместку за то, что остался работать), взяла лодку и уехала вниз.
Еще утром ушел на Джамку Уваров за документами к Троицкому. Но не только за документами, а подбить и остальных рабочих на расчет. Уваров — краснолицый, заросший черным волосом, с маленькими черными острыми глазами человек. Он поварил у рабочих. Ценен он был им тем, что много кричал, отстаивал их права. И вот теперь, когда вопрос с увольнением рабочих решен, узнаем, что и тут он явился виновником. «Отказывайся работать, ребята, — подбивал он, — требуй жратву. Дадут, побоятся расчета!»
«Ребята» отказывались раньше и получали требуемое, но теперь давать им нечего, и не пошли впрок советы Уварова, — дали рабочим расчет. Не ожидали такой концовки многие. Не ожидал и сам Уваров и, чтобы рабочие на него не обрушились, побежал на Джамку, подбить остальных.
— Всеволод, что же будет дальше? Ну, рассчитали рабочих, дали им по два килограмма гороху на весь путь, ну, а мы, мы-то как? — спрашиваю я.
Ночь. На синем куполе неба белая, как снег, луна. Она кажется неподвижной, словно примерзшей. От деревьев падают гигантские прямые тени, дальше они сливаются, и лес становится черным, непроницаемым. Мы стоим на берегу. Внизу шуршит шуга, монотонно, тягуче. Амгунь кажется спокойной, тихой под ее покровом. Шуга идет сплошняком, и теперь Амгунь под лунным светом матовая.
— Как же? — гляжу я на Всеволода.
Мне видна только половина его лица, освещенная синим светом, от этого резче очерчиваются контуры его лица.
— Я отвечу тебе, только это секрет, — и он понижает голос. — Все уедут, а мы — трое — останемся. Мы должны сдать профиль. Авангард партии, ничего не поделаешь.
— А продукты?
— Еременко кое-что припрятал, и нам, может быть, хватит. Конечно, горюшка тяпнем, но другого выхода нет. Зато знаешь какими героями вернемся. Сделали дело, кончили, вот что радостно! Я говорил сегодня с Еременко, он мне и сообщил об этом.
— Ник. Александрович знает?
— Наверно, знает… Ну, пойдем, холодно. — Всеволод вздрагивает и направляется к зимовке. — А знаешь, — останавливается он, — муки у нас нет. Завтра будут гороховые лепешки, и то только по две штуки.
В зимовке горят свечи, потрескивают в печурке дрова. Согнувшись над столом, сидит Ник. Александрович, он в сотый раз перечитывает письмо К. В. «Не трогая косогора, идти по подножию Канго», — отрываясь от чтения, говорит он нам как всегда не к месту, и все же нельзя сказать, что и не к месту… Работа.
21 октября. — Словно что оборвалось в груди у меня, таково-то скучно стало, как ушли рабочие. Свыклась, должно, с ними, — говорит Шура, когда я возвращаюсь с работы.
— Все ушли?
— Все до единого. А Уваров сказывал Проне-та: «За премию, говорит, остался». Насмехался ён.
В зимовке накурено. У печки сидят «стройматериалисты» вместе с начальником отряда Аристовым.
— Если завтра ничего не будет известно, уезжаем вниз, — басит Аристов. — Я пока еще хочу жить.
— И надо спешить, а то вода все больше и больше падает, и Амгунь