говорю: «Иди». Подошел он, просит спички. Тот отпустил немного ногу. А я уже под лавкой и сразу чемодан к себе. Поднялся — и к выходу, да не успел — «людки» много. Закричал он. Кто-то ударил меня, и не помню ничего. Очнулся в больнице. Лежу и ничего не вижу. «Ослеп», — думаю. Вытянул из-под одеяла руку, раздвинул веки — видит глаз, но опух весь. Я другой — и другой видит. «Лафа», — думаю. Пришел С л е д о в а т е л ь. Допрос ведет. «Не помню». — отвечаю. «И как чемодан брал, не помнишь?» — «Не помню». Хотел он взять меня, да врач не разрешил, говорит, выбитые зубы на глаза повлияют. А тут привели еще одного, карманника — вены резал. Сговорился с ним. Выпустили его, он мне одежку прислал, — моя-то в кладовке была. Вылез я ночью в окно. Было забурчал один, безногий, пригрозил ему: «Другую ногу отрежу». Бежать. А куда? Избитый, одет плохо. К знакомым? Стыдно. Ну, потом пообжился, ювелирный магазин взял, да недолго гулял, и меня взяли.
— Бросать не думаешь?
— Бросать? Думаю, да только куда пойти, малограмотный я, специальности нет. Вот когда я вешался, освободил меня прокурор, дал бумагу в милицию, чтоб определили на работу. Ну, определили глину месить на стройке, дали общежитие. Стыдно стало месить глину с бабами, ушел. А теперь вот опять куда идти, не знаю… Эх, мать честная, хоть что-нибудь бы умел делать. Ничего не умею.
— А ленту тягать у Сергея Алексеича! — выкрикнул Резанчик.
— Только если…
Мы сидим в ожидании подготовленной просеки, тут же с нами сидит и Баландюк, толстый, неповоротливый парень, но удивительно мягкий в разговоре.
— Баландюк, а сторожки ты сделал? — видя, что трасса уже прорублена, спрашиваю я.
— Сторожки? Нет. Да вы, Сергей Алексеич, не беспокойтесь. Это мигом.
Но «миг» довольно продолжителен.
— Лента! — кричит Ник. Александрович.
— Баландюк!
— Есть, Сергей Алексеевич. Да вы не беспокойтесь, я сейчас, хотя нет, что я, вот чудак. Я сейчас…
25 октября. Приехал Еременко. Всех отправил вниз — и Прищепчика, и Походилова, и Герасимова, и Забулиса, и Егорова.
— А полевой материал вы взяли? — спросил его Ник. Александрович.
— Не дали, говорят, что это их работа.
— А логарифмическую линейку, таблицы Гаусса, планшеты?
— Не знаю.
— Как же так, ведь нам без начала трассы зарез.
— Ничего, по радио сообщим в Комсомольск, там сделают что нужно.
— Но когда это будет?..
26 октября. Последние дни, да и сегодняшний, прекрасны. Утром легкий морозец, днем зимнее солнца, яркое, хотя и не греющее. Хорошо в тайге в такие дни, все кажется чистым, свежеумытым. На востоке, километрах в тридцати, на голубом фоне неба видны снеговые вершины гор.
Канго пройдена, пройдена благополучно, и нельзя тут не удивиться умению Всеволода. Теперь трасса идет вдоль сопок, их целая цепь, но цепь, состоящая не из звеньев, а сплошь сотканная из гребней. После Канго мы спустились в долину, заполненную марью. Марь — это болото на вечной мерзлоте. Трасса идет по сплошному брусничнику. Сядешь ли, споткнешься ли и упадешь — на одежде остаются ярко-красные пятна. А как она вкусна, особенно утром, мороженая, крепкая, слегка похрустывающая на зубах. Она сладкая, ешь ее, как варенье. Ее много. Стоит только присесть, и уже не оторваться — кругом брусника.
— Подножный корм, — смеется Маша и показывает язык. Это значит, что она много ее поела. Она ходит в лыжных шароварах, заправленных в сапоги, в телогрейке защитного цвета, на спине у нее рюкзак, в нем образцы геологических пород. Темно-соломенного цвета волосы превращаются в золото в солнечных лучах. Щеки, пышущие румянцем, и синие глаза.
Сегодня утром Юрок передал мне то, что я говорил Маше накануне.
— Она говорит, что я чуть ли не вредитель, не слушаю вас, и что не хочу работать.
«Ах, Маша, Маша, со своей простотой она когда-нибудь втянется в неприятную историю», — думаю я.
— Зачем ты сказала ему? — спрашиваю я ее после работы.
— Я хотела, чтобы он понял…
27 октября. Второй час ночи. В зимовке темно и тепло, как в варежке. Слышен тонкий храп Ник. Александровича и писк мышей. Мы только что легли, но сегодня не до сна. Всеволод обещал еще за ужином рассказать один страшный случай, и теперь, затаив дыхание, мы слушаем.
— В одну глухую деревушку, — начинает Всеволод, — приехали на каникулы студенты. Все они были веселые, бесшабашные ребята, любящие поспорить на какие угодно темы. И был среди них особенно веселый, всегда смеющийся красивый парень. Он не кичился своей храбростью, но гордился тем, что может сделать все, что угодно. И когда это было нужно, то с улыбкой говорил: «Сделаю» — и делал.
Было уже поздно. В окна глядела темная августовская ночь. И вот один из них говорит: «А кто не побоится сходить сейчас на кладбище? — Он был заметно выпивши. — Что, боитесь, господа? Где же ваша храбрость, где же тот молодецкий задор, о котором мы кричали… Трусость? Ну, кто? Три тысячи дам!»
За окном выл ветер. Студенты молча переглядывались друг с другом и переводили взгляды на окно.
«Ну вот ты, Вольдемар, ты вечно кичишься храбростью, ну, пойди». — «Тебе так хочется? — вдавливая папиросу в пепельницу, ответил тот самый веселый студент. — Что ж, изволь, пойду. Денег, конечно, мне не надо, честь выше этого. Условия?» — «Условия? Вбить пятидюймовый гвоздь в крест, что стоит у склепа. А завтра мы проверим. Согласен?»
Вольдемар молча вышел из комнаты. Наступило молчание. Было неловко, потому ли, что сами боялись и, представив себе идущую в ночи одинокую фигуру Вольдемара, опасались за него, или потому, что без него стало скучно, как и всегда бывало, когда его не было с ними. Всю ночь прождали они его. Он не пришел. И как только наступил рассвет, пошли на кладбище. Еще у ворот заметили склеп, поспешили к нему. Им оставалось только подойти к нему — и все выяснится…
Всеволод замолчал. В тишине еще явственнее раздался писк мышей. Было очень темно, и было такое