— Ты что, Лёх, возьми стул, — послышались добропорядочные всплески — даже кажется и от Зельцер (она, по-моему, тоже сказала «Лёх» — что звучало как «лох»).
— Ды хули нам, пиздюкам!.. — вздохнул я, по-обезьяньи скрюченной кистью с пятью хватающими пальцами сгребая со стола стакан с портвейном. Все любители кэвээнщины увеселились не на шутку, сказав «свой чувак». Оля ухаживала за мной и говорила, какой я милый и остроумный, и что знает меня давно. Я боялся её рассказа. Собака не давала мне ничего съесть; иногда мне забывали налить выпить, и я всё молчал. Когда мы встречались взглядами с Эльмирой, её лицо будто осенялось солнечным зайчиком — весёлого презрения. Санич тоже не отстал — он заявил-таки наконец, что я писатель.
Один курсантик давно уже подводил речь к тому, что больше всего на свете он любит читать книги Достоевского, что «за это можно всю жизнь отдать». Это тоже был для меня величайший культурный шок (он не выглядел интеллектуалом или интеллигентом, а выглядел именно тем, кем он и был: обычным зеленчуком, который жрёт беспробудно, да ещё не прочь закинуться колёсами или навинтиться), но я не подавал виду, поскольку вступать на путь дискуссий и откровений совершенно не было настроения. Пришлось раскрыть карты, в том числе признаться, что я как бы изучаю творчество именно этого писателя. Впрочем, последнее не произвело практически никакого эффекта, не дало никакой иерархии, а дальнейшее наше общение перетекло в довольно бескомпромиссный спор, причём я не отставал, не спускал, распалился, и все стали уже тяготиться нашей неразнообразной тематикой, и поскольку вино закончилось, выслали нас за пивом.
Вернулись мы, не мене экспрессивно обсуждая, чем джангл отличается от хардкора и существует ли вообще такой стиль как «хипнотик транс» (оказалось, что курсач сей одним из первых у нас подсел на рейво-кислотную жизнедеятельность и выступал как один из организаторов первых вечеринок в том же «Спутнике» — а я, как известно, раньше тоже стремился этим пробавиться: веровал, что новая формация придёт и всех захлестнёт). Кроме прочего мы коснулись ещё проблемы наркомании и алкоголизма в среде молодёжной, всей этой субкультуры, основанной на так называемом расширении сознания… Особенно поразилась Зельцер — она и не подозревала во мне таких познаний (да кажется, и вообще никаких!).
А вот мой оппонент, когда мы уж высосали ещё шесть баклажек, и они уже уходили, обратился приватно к хозяйке:
— Твой что ль?
— Да нет, — отмахнулась она, — так, друг.
— Да это чувачилло вообще чума, самая чума винтовая — так пасти фишку… так во все дела врубаться…
Мне было, конечно, лестно, но я был уже никакой — да и разглагольствования эти меня весьма и весьма отяготили. И Элька ещё, пьяная Элька…
Чуваки разошлись по своим делам, а нас Оля пригласила к себе. Зельцер, когда мы шли, отстранялась от меня и явно тяготела к Саничу. Меня послали за пивом, и я вернулся с цветочком для Зельцера. Санич хмыкнул, Эльмира, кривляясь, приняла подарочек и тут же выбросила. Саша опустился в кресло, где не так давно сидели мы с нею, она примостилась около него. Я почувствовал неудобство перед Олей, не знал как себя вести. Однако они чувствовали себя отлично — в том числе и Оля — в одночасье всё изменилось: я, который сидя здесь две недели назад, попивая пивко и обнимая свою только что обретённую «половинку», посмеивался в душе над её слезливыми любовными муками, сейчас был готов заплакать сам, а у неё вот теперь «всё о’кей и в шоколаде». Она, спасибо ей, не подала виду. Мы благополучно распили две баклажки и стали что ни на есть в жёсткие ражки.
Пошли домой. Зельцер не могла идти, висла на Саше, он буквально тащил её на себе. От меня она отбивалась — на ней были гриндера с развязанными шнурками… Я шёл поодаль от этой шатающейся парочки, сам еле переставляя ноги, наблюдая, как она нагло хватает Сашу за жопу, из уст её льётся потоком отборнейшая истеричная непотребщина, сексуальная однако — если вы, золотые, не потеряли в таком состоянии оную свою идентификацию…
Меня пронзило эвристическое желание плюнуть и уйти — а что тут ещё поделаешь?! — но я представил это: дорогу домой, одиночество в берлаге (ведь кроме Саши никто ко мне не придёт!), похмелье и отсутствие еды и решил, что это ещё более невыносимо, решил смириться со всем — здесь хоть выпить дадут (пил я уже два дни не за свой счёт), хоть люди…
Санич буквально внёс Зельцера на руках (я помогал снимать ботинки — она брыкалась), положил на диван, и она притянула его к себе. Санич отпрянул, мы с ним покурили, и он сказал, что больше не может. Я сказал, что сейчас самое время прослушать мой только приобретённый Einsturzende Neubauten; Санич сказал, что такого коренного ухода в жук он не выдержит — он и так уже на путях-ветвях к нему… Я поставил кассету, Санич, как в былые времена, прилёг на диван рядом с Зельцером, я на «свой»… Зельцер стала приставать к нему — он не отказывал ей в поцелуях, но минут через пять уже храпел, а я, как в тумане, прослушал весь деструктивно-депрессивный концертик, и мне казалось, что никакой музыки нет, что это просто фон мира — то есть почти тишина…
37.
После такого отторжения я стал хотеть её видеть болезненно.
У них в Кульке (она ходила на курсы для поступления в институт культуры) был некий фестиваль джаза, и мы договорились с Саничем, что его посетим. Я подошёл уже поздновато — у входа стояла группа меломанов, в том числе Саша с Зельцером. Увидев меня, Эльмира не стесняясь рассмеялась: «Ну и видок у теа — я не моагу!» — я только что вновь окатался под машинку (заставив ещё выбрить над виском три полоски), бороду преобразовал в а-ля-д’артаньяновскую полосочку под губой, и облачён был в свою знаменитую синюю кофточку, скроенную (на московской фабрике в 1972 г.!) по типу кафтана или мундира — сзади с хлястиком, в руке с баттлом пива… Саша, видимо, немного недоумевал: как так можно в открытую «потешаться над человеком»!.. А я уж и не знал, про что завести речь — меня чуть ли не трясло от всего этого!
Концерт был не очень впечатляющим, и вообще я не любитель джаза, тем паче джаз-рока. Публика тоже откровенно скучала, однако всякие расфуфыренные девахи то и дело вспорхивали на сцену с букетами цветов — Зельцер объяснила это загадочное явление: это их кульковские студентки, зная, что в зале сидят преподы, строят в их глазах из себя меломанок — «Эх, — вздохнула она после длинного пронзительного соло саксофониста, — надо бы тоже метнуться — да влом и бабок нету… Шепелёв, дай денег, сходи купи букетик, а?» Я был готов и на это, но отлично знал, что это ничего не изменит. С минуту я молчал, решаясь. Она ответила сама: «А вообще ну тебя, Шепелёв. Где Санич?» — тут только я вздрогнул от своей фамилии, уже произнесённой ей за вечер раз семь. Как в школе — если учитель тебя не любит, он тебя по фамилии, хотя тебе годков по пальцам перечесть. Она меня в первые дни звала «Алексей». Алгоритм, значит: знакомишься — ты Иван, потом ходишь-бродишь, целуешь её, и ты уже Ваня, потом просыпаешься Ванюшей или Лёшечкой, подаёшь воды и трусики, а потом приходишь Толстолобченко, Шепелёвым, Шепом или того хуже. Семантика имени — Лужин-иллюжен…
Я пытался с ней заговорить, но она отвечала односложно, раздражалась и сетовала, что я ей мешаю. После концерта Санич куда-то спешно отбыл «по делам», и мы остались втроём — я, Эльмира и Дима Рыгин — сложившимся обстоятельствам я был вполне рад, и надеялся, что они, согласно обычной логике вещей, разовьются в пьянку, которая наверняка окончится у Зельцера дома, а для меня лично — в её тёплой постельке.
Однако Зельцер тут же впрыгнула в подошедший автобус, только и успев сказать странное «Я не пью» и всучить мне бутылочку «Бонаквы», которую она попивала — вот так вот!
Через неделю был несколько более оглобаленный джаз-сейсен в филармонии. В середине его, в антракте, мы вышли покурить, и на пороге нам встретился Саша по прозванию Гроб — как он сам изволит выражаться, «ветеран тамбовской рок-сцены», вокалист почивших в бозе, но породивших легенды панк-групп «Стеклотара» и «Доктор Борменталь», сейчас возрождающий эту свою деятельность в проекте с милым названием «Урланово коробище». Он сел с нами, причём мы совсем пересели вперёд, к самым рядам почёта. Опять надвигалась скука, но я распознал благодарного зрителя в лице нашего нового друга. Когда вышел глобальный оркестр с духовыми и изготовился что-то глобальное нарезать — повисла пауза, музыканты набрали воздуха — я вскочил и продудел на губах из «Ленинграда»: «Ту-дуф-ту-ду…» — и они тут же грянули с той же ноты! — Гроб весь удох, даже Зельцер, не сдержавшись, хмыкнула. Затем я кое-как выпросил у Эльки бутилочку — обещаясь даже выйти с ней в фойе! — тут же громко вскрыл, демонстративно унасосил её содержание и принялся в неё дудеть, подыгрывая происходящему на сцене.