— Ну что доволен? — казалось, вопрос был задан без иронии и укоризны.
Я замялся, теребя бороду.
— Что-то жумпел меня разочаровал, — признался я, тяжело вздохнув, как будто всё было потеряно. Это чувство меня преследует: как будто секс — смысл всей жизни.
— У, — сказала она, подымаясь, — я же говорила…
Вот не надо только так говорить.
— Ты куда?
— В ванную — куда?! Ты что мне сделал?
Я почему-то улыбнулся (что хоть что-то сделал такого), поймал её за руку, притянул к себе, влепился в неё всеми конечностями спереди и внятно овладел ею в её любимой позе. Ей явно немного понравилось. Мы покурили голышом на кухне, вернулись в обнимку. Однако когда я предложил ей сплестись и так и уснуть, она недоумевала и отказывалась, мотивируя тем, что хочет спать. Дубль два: она отвернулась, я отвернулся. Потом повернулся, обнаружив, что уткнулся прям ей в попку. Я потихонечку отогнул трусики, начал пододвигаться и прилаживаться и почти уж вошёл, как она проснулась, развопилась, что щас пойдёшь на тот диван. Вездесущая сука-собака подтвердила. Я с трудом смирился — трудно, ребяты — дрочить-то в её присутствии… — нет, я не стесняюсь, просто самому как-то становится абсурдно — при этом занятии и всегда чувствуешь некую абсурдность — как будто основная жизнь проходит мимо твоей — а в такой ситуации, в такой позе и подавно: вот он жумпел — в двух сантиметрах от того, для чего и предназначен!.. Это извращение, которому нет прощения!
Она пожаловалась, что было больно, я добро-улыбчиво сказал, что это в первый раз, быстро привыкнешь, дочь моя, она пролепетала, что следующего раза не будет. Будет — раз уж первый был… И откуда я всё это знаю — что первый, что второй… Никто меня ничему не учил… Чувствовал себя чуть ли не демоном-искусителем; ей даже вспомнилась почему-то народная приговорка: «Рыжий-рыжий, красный — человек опасный!» — я сказал, что это не совсем подходит — я ведь не «рауди», а вот греки говорили: «Голубые глаза и рыжая борода — признак диавола» — это уж словесный портрет.
Не помню, что мне снилось. Помню, что не спал почти всю ночь, раз шесть вставая курить.
Что один человек может сделать другому? — только внешнее воздействие, тело на тело — разной интенсивности прикосновения — гладить, обнимать, мять, вцепиться, ткнуть, тереть, бить, бить чем-то твёрдым, ткнуть чем-то острым — убить. Вот в принципе и всё. Есть ещё язык, губы, зубы и детородные органы, но это то же самое. Суть кайфа — и суть жизни вообще — в полном расслаблении под натиском или в концентрации до самозабвенья в подобном порыве.
Не ты, а тебя. Массаж, баня, секс, избиение, убийство. Суть женской сексуальности — почувствовать, что с тобой делают как бы помимо твоей воли, но однако же «как бы»! — внутреннее осознание, что отдаёшься всё-таки добровольно, что в любой момент по своей воле можешь всё прекратить.
Иногда мне кажется, что мне хочется не целовать и нежно гладить и ласкать эту мягкую своеобразную плоть, за которой якобы скрывается женская личность, а хорошенько вмазать по ней кулачищем и далее по вдохновению… Хотя и ласкать неплохо; а избивать и терзать, с другой стороны, не принято. Мне кажется, оба эти противоположных влечения/действия равносильны, оба имманентно присущи человеку, и посему должны быть морально равноценны не только в кругах эсэмеров, но и по возможности всё в более широких.
Не тебя, а ты. Причинять. Наверное, единственный момент, когда чувствуешь себя защищённым от внешнего воздействия вездесущего рока — это действие насилия — убивая кого-то (просто слабого или лучше — врага) ты наверно абсолютно свободен. В меньшей степени — когда избиваешь, насилуешь, издеваешься, принуждаешь или попросту трахаешь. Унижать — вот это прелесть компенсации более серьёзных актов — каждый сапиенс должен подтвердить сие на Страшном суде — кабы не это-то, Царствие небесное уж давно-давным настало бы на земли. Забыться ото страха смерти и гравитационного жизненного дискомфорта — как говорил Чингисхан (тоже кстати, рыжебородый!), нет звука более сладостного для уха воина, чем стоны жён и дочерей врага. Тов. Лимонов любит цитировать эти его слова и сам пытается реализовать такой бравый образ жизни. Логично, оправданно, и всё бы хорошо, если бы не было христианства. Те, для кого оно не совсем пустой звук, подвержены чудовищным самотерзаниям — будь ты хоть самый умный и могущественный, но всё же человек… — достаточно, мои золотые, взглянуть на скорбный лик Ивана IV Грознаго или всё того же Достоевского… А как хотелось бы легко стать тем, кем изволишь — в этом философский смысл фильма «Маска» и повести «Двойник» — но это всё один соблазн и Ницше с Кроули нам не помогут — легко не получится — входите тесными вратами! Fightclub под ногами, живите с врагами!
Есть ещё искусство — оно воздействует опосредованно, но, по моим смутным представлениям, должно так же хватать тебя и впускать когти, как я руками.
35.
То, что я помню совсем плохо, наверно и было вовсе плохим.
Мы были с Саничем у неё, начали поддавать, а она начала совсем игнорировать меня. Для удачного завершения сей благородной миссии или просто по удачному стеченью обстоятельств она впустила к себе гостей — это были: её подружка Оля, её вновь-вновь обретённый латино кэвээно Дима и ещё два товарища, являющиеся по совместительству курсантами и известными лицами местного Клуба весёлых и находчивых, кардинально неплохо выпивающих.
Перезнакомившись, мы под рассказы о былой славе тамбовских команд пили портвейн на кухне — что само по себе и неново, и неплохо; но меня очень беспокоила Зельцер — я чувствовал, что что-то не так. Когда она выходила куда-нибудь одна, я тут же, игнорируя приличия и конспирацию, устремлялся за ней, пытался с ней поговорить, хватал её за руки или за ляжки, приседая у её ног с котоподобным трением и мурчанием: «Ну что ты, Элечка, что такое?..» Она меня пинала, отпихивала со своим полудетским, (только по-взрослому гиперраздражительным) вскриком: «Ну, отста-ань, ну-у! Не трожь меня!» Кто-нибудь тотчас же являлся к нам, и я мгновенно принимал приличную позу. Она улыбалась, наслаждаясь моим унижением и своей непонятной властью.
Я вызывал у неё неподдельное раздражение — просто досадная помеха, как какой-нибудь шкаф-рыдван, на месте которого уже давно стоит новый, но который не так-то просто выбросить из-за его габаритов или просочившаяся от соседей вода, капающая теперь с потолка куда не следует. Тут-то наверно и появились у меня первые настоящие чувства…
Я возвращался к столу и пытался вести себя как ни в чём не бывало. Но этого не получалось. Сошёлся клином белый свет — я ощутил этот троп буквально — вещественно, как труп. Не то, чтоб я в неё влюбился по уши — просто культурный шок желторотика от самой возможности такой ситуации: ещё вчера мы валялись целый день в одной постели, нежно ласкаясь, совместно готовили и поглощали пищу, плечо к плечу ходили по чужеродному миру, имея в виду странноватые «наши интересы», а теперь она не хочет даже разговаривать со мной — безо всякой причины! И с кем — со мной, гением не только локально зассанного филфака, но и всего — повторяю: всего! — мира!!! Я не мог думать ни о чём и ни о ком, не мог посмотреть на неё. Всё мне казалось подвохом; я чувствовал себя униженным после такого её поступка (просто бросить меня); с другой стороны, не могу поклясться, что оно, это юродское состояние, сначала не зародилось у меня, вдохновив распознавшую его Зельцер. О, это плохо, золотые, когда к тому не привычен. Это проявлялось во всём, даже в мелочах…
Я вошёл на кухню — стула не хватало и я, выдвинув из-под стола низкий круглый табурет, сел на него. Мои глаза оказались на уровне поверхности стола. Тут же ко мне подключилась собакоу. Я был явно опущен.
— Ты что, Лёх, возьми стул, — послышались добропорядочные всплески — даже кажется и от Зельцер (она, по-моему, тоже сказала «Лёх» — что звучало как «лох»).
— Ды хули нам, пиздюкам!.. — вздохнул я, по-обезьяньи скрюченной кистью с пятью хватающими пальцами сгребая со стола стакан с портвейном. Все любители кэвээнщины увеселились не на шутку, сказав «свой чувак». Оля ухаживала за мной и говорила, какой я милый и остроумный, и что знает меня давно. Я боялся её рассказа. Собака не давала мне ничего съесть; иногда мне забывали налить выпить, и я всё молчал. Когда мы встречались взглядами с Эльмирой, её лицо будто осенялось солнечным зайчиком — весёлого презрения. Санич тоже не отстал — он заявил-таки наконец, что я писатель.
Один курсантик давно уже подводил речь к тому, что больше всего на свете он любит читать книги Достоевского, что «за это можно всю жизнь отдать». Это тоже был для меня величайший культурный шок (он не выглядел интеллектуалом или интеллигентом, а выглядел именно тем, кем он и был: обычным зеленчуком, который жрёт беспробудно, да ещё не прочь закинуться колёсами или навинтиться), но я не подавал виду, поскольку вступать на путь дискуссий и откровений совершенно не было настроения. Пришлось раскрыть карты, в том числе признаться, что я как бы изучаю творчество именно этого писателя. Впрочем, последнее не произвело практически никакого эффекта, не дало никакой иерархии, а дальнейшее наше общение перетекло в довольно бескомпромиссный спор, причём я не отставал, не спускал, распалился, и все стали уже тяготиться нашей неразнообразной тематикой, и поскольку вино закончилось, выслали нас за пивом.