Поэтому я посвятил «Международный» Мелеху Равичу его семидесятилетнему юбилею, и отослал рассказ по почте. Один корифей хорошо, а два — лучше, и поэтому я отправил еще одну копию Исааку Башевису Зингеру. Может быть, он помнит меня по церемонии в доме моей сестры, на которой Зингер, коген,[222] проводил обряд выкупа ее первенца?[223] И стал ждать первых откликов на свое творчество.
Равич никак не давал о себе знать, пока, как обычно, не пришел с Рохл Айзенберг на субботний ужин. Рассказ ему очень понравился, и он спросил, когда было это заседание ООН и как мне случилось там оказаться. Что касается посвящения — он был очень тронут, но его день рождения, к сожалению, еще только через семь недель. От Зингера я получил лишь коротенькую записку в старомодной орфографии нью-йоркских ежедневных газет. «Я прочитал Ваше эссе «Международный», — говорилось в ней, — и нисколько не сомневаюсь, что вы обладаете журналистским талантом, а может, даже и талантом писателя». Если Канада, написал он в конце, дала миру пятнадцатилетнего юношу, столь мастерски владеющего идишем, то у этого языка есть будущее.
Воспользовавшись несколькими полезными советами ведущих игроков, которые рады были оказать поддержку, вполне возможно выучить правила. Но чтобы по-настоящему сложить этот идишский пасьянс, требуется внутренний голос, который будет громче отповеди тех, кто, убеждая в своей вере в будущее идишской литературы, на самом деле не верили в нас; нужно достаточно безумия, чтоб поставить на заведомо проигрышную карту, чтоб пойти против истории, против легиона смерти, против, как кажется порою, Самого Бога, и все ради одной цели: вновь усадить идиш живым игроком за ломберный стол культуры.
Вот какого счета мне удалось добиться в качестве капитана собственной команды, не привлекавшего других игроков: биографии в девятнадцать строк (мною же написанной) в последнем томе «Биографического словаря современной идишской литературы»[224] (буквы от куф до тав), через несколько страниц после Мелеха Равича и Лейзера Рана и не слишком далеко от Аврома Рейзена.
Глава 17
Званый вечер
Многие профессиональные писатели убеждали ее заняться этим серьезно. «Маша, фар вос шрайбт up нит?[225] — обычно спрашивали они. — Маша почему вы все-таки не записываете ваши воспоминания?»
Не только Мелех Равич (литературный псевдоним Зхарии Бергнера), который показал, как это делается, опубликовав «Длинными зимними ночами», автобиографию своей матери Гинде Бергнер,[226] — при щедрой материальной поддержке моей матери, впоследствии он отказался воспользоваться всеми деньгами, — но даже Хаим Граде.[227] Видели бы вы реакцию Граде, когда в невинной беседе мама — как будто она могла сказать что-либо невинное — угостила его следующим афоризмом:
«Перед смертью Фрадл, моя праведница-мать, сказала: Але эревс зенен шейн, все кануны прекрасны — канун субботы, праздника, канун помолвки. Нор дер эрев тойт из битер, только канун смерти горек».
Граде, и мама наверняка знала это, был неравнодушен к материнской мудрости — он вскочил с дивана в гостиной и провозгласил: «Маша, если ты не запишешь эти слова, то это сделаю я — в моем следующем романе!»
Но он этого так и не сделал.
Не сделала этого и моя мама, у который на это и прочие увещевания всегда был один ответ: «Я слишком занята».
Занята чем? Тем, чтоб стать доселе невиданной в Монреале патронессой идишских искусств. По легенде, на это ее подвигнул Я.-И. Сегаль,[228] наш самый почитаемый поэт.
«Вер, ойб нит Маша?»[229] — цитировала она его. «Кто, кроме Маши, сможет мобилизовать войска?»
Когда Равич ходил из дома в дом, собирая деньги на покупку идишских печатных машинок для уцелевших в Катастрофе евреев, живущих за границей, мама первой внесла пожертвование. Благодаря Хайеле Гробер был возвращен к жизни Монреальский идишский театр, и здесь мама тоже внесла свою лепту. Никто не продал больше, чем она, билетов на премьеру «Между двух гор» Переца, через Идишское театральное общество мама подружилась с Давидом Элленом и другими молодыми сценическими дарованиям и познакомилась с художником Александром Берковичем, которого наняла писать масляный портрет моего покойного дедушки, тот самый, что сейчас висит слева от моего компьютера. Через Берковича она свела знакомство с другими художниками и купила у Гиты Кайзерман[230] огромный портрет Хайеле Гробер, чтобы повесить его над роялем. К тому времени, когда она вызволила нас из снобистского, самоненавистнического, англоязычного Вестмаунта и перевезла семью в двухэтажный коттедж на Пратт-авеню, где мы попали в окружение амхо[231] — евреев нашего типа, говорящих на идише, все уже было на месте — поэты, музыканты, актеры и художники, — и мама созрела для того, чтобы откликнуться на призыв: Вер, ойб нит Маша!
Домашние заметки моего брата — эти наспех выполненные свидетельства — описывают некоторые из первых сборищ с Авромом Рейзеном и Владимиром Гроссманом,[232] а моя сестра Рут отчетливо помнит, как она сидела на кухне на Пратт-авеню с поэтом Ициком Мангером.[233] В это я верю с трудом, потому что еще в Черновицах он стал персоной нон грата для моих родителей. Мангер, уроженец Варшавы, весьма там преуспел и приобрел огромную популярность. В доме моих родителей в Черновицах готовились к приему в его честь, когда прибежал доктор Вишницер[234] и рассказал маме, что произошло накануне вечером в гостиничном номере Мангера, где Вишницер провел целый час, бинтуя раны на голове Рохл Ауэрбах,[235] гражданской жены Мангера, которую тот нещадно избил. Такому монстру не было места в цивилизованном обществе. А в Монреале — разве не разорвал обожавший Мангера Сегаль всякое знакомство с ним из-за его безумного поведения? Одно я знаю наверняка, так как присутствовал при этом лично: Мангер по телефону назвал маму фете идене,[236] жирной коровой, и это стоило ему последнего литературного вечера, который мог бы состояться в нашем доме. Поэтому я увиделся с ним только в Еврейской публичной библиотеке, на встрече с Монреальским идишским детским театром Доры Вассерман, когда он поднял на смех мое идишское произношение с английским акцентом.
Могу поспорить, что мамины званые вечера начались не раньше, чем мы перебрались в наш тринадцатикомнатный дом на Паньюэло-авеню. Помните, она говорила: «Идиш муз гейн шейн он-гетон, идиш нужно красиво одевать»? Вот наш новый дом на холме и был элегантен по любым стандартам. Вы входите в дом и сразу видите стеклянные двери, ведущие в устланную коврами гостиную, а рядом с ней — столовая с паркетным полом, в которой в обычные дни сидений хватало только на десять взрослых, — если считать сидениями и зеленый вертящийся стул, и скамеечку у рояля, поэтому я должен был приносить складные стулья из подвала, в котором я держал свою электрическую железную дорогу. На вечеринке нам было позволено попробовать бутерброды, а к яблочному штруделю и шоколадно-ореховому торту от миссис Гаон, стоившим целое состояние, приближаться было строго-настрого запрещено, и ни под каким предлогом нельзя было никому открывать, как на самом деле зовут миссис Гаон, чтобы Дора Розенфельд, так же как и мама претендовавшая на роль патронессы искусств, не дай Бог, не заказала бы те же кондитерские изделия для своих мероприятий. Шпионы Доры могли быть где угодно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});