Могу поспорить, что мамины званые вечера начались не раньше, чем мы перебрались в наш тринадцатикомнатный дом на Паньюэло-авеню. Помните, она говорила: «Идиш муз гейн шейн он-гетон, идиш нужно красиво одевать»? Вот наш новый дом на холме и был элегантен по любым стандартам. Вы входите в дом и сразу видите стеклянные двери, ведущие в устланную коврами гостиную, а рядом с ней — столовая с паркетным полом, в которой в обычные дни сидений хватало только на десять взрослых, — если считать сидениями и зеленый вертящийся стул, и скамеечку у рояля, поэтому я должен был приносить складные стулья из подвала, в котором я держал свою электрическую железную дорогу. На вечеринке нам было позволено попробовать бутерброды, а к яблочному штруделю и шоколадно-ореховому торту от миссис Гаон, стоившим целое состояние, приближаться было строго-настрого запрещено, и ни под каким предлогом нельзя было никому открывать, как на самом деле зовут миссис Гаон, чтобы Дора Розенфельд, так же как и мама претендовавшая на роль патронессы искусств, не дай Бог, не заказала бы те же кондитерские изделия для своих мероприятий. Шпионы Доры могли быть где угодно.
Те, кого никто не подвозил на машине, должны были подниматься в гору от 29-го трамвая, а позднее от остановки 129-го автобуса на набережной Св. Катрин. Рохл и Равич всегда шли пешком, возможно, принципиально, он — из-за своего мягкого характера, а она — как коммунистка. Но мне было неприятно, если никто не подвозил лерера Дунского, тем более что лерера Вайсмана,[237] который мог бы за ним заехать, всегда кто-то подвозил. («Лерер» на идише означает учитель в светской школе, это почетное звание.) Как-то раз лерер Хосид[238] приехал на автомобиле, перед этим он женился на блондинистой клавте (сучке), настаивавшей на том, чтобы говорить только на иврите. И что только он в ней нашел? Мама говорила, что ей был нужен только мужчина в постели, и это, наверное, так, поскольку когда лерер Хосид состарился, она сдала его в Больницу Надежды и сбежала из города.
Сколько идишских званых вечеров я высидел за свою жизнь? Наверное, не более десятка. А сколько раз с тех пор я пытался воспроизвести их в памяти? Тут я уже сбился со счета. Все они срослись в один вечер, и там мне пятнадцать лет, потому что в собственных глазах мне всегда пятнадцать, — я только начинаю прокладывать свой собственный путь в жизни и уверен, что мне никогда не достичь их уровня.
Со своего обычного места под роялем я всегда легко узнавал говорящего, даже с закрытыми глазами. Отец, выступавший по бумажке, произносит вступительное слово.
«Хошеве ун либе фрайнд,[239] — говорит он, — этот вечер для нас с Машей особенный. Как все вы знаете, мы прибыли в эту страну двадцать три года назад, в разгар крушения еврейской жизни в Восточной Европе, жизни, исполненной духовного богатства, глубины, очарования и мелодической гармонии, да, мелодишер зингевдикейт, и, прежде всего, особой теплоты. Сойдя на этот благословенный берег, мы поняли, что обязаны создать не только теплый дом для себя и своих детей, но и среду, свиве,[240] в которой можно будет ощутить хотя бы отголосок того духовного великолепия. Эти литературные собрания — скромный плод наших усилий. Поэтому сегодня мне особенно приятно праздновать выход в свет книги, предпринимающей попытку, хотя и не на идише, воскресить наше недавнее резко оборвавшееся прошлое и донести нашу историю до остального мира. Надо признаться, Машу и меня с этим произведением связывает личный интерес, и тем не менее мы призываем вас к откровенности. Автор еще молод, ему есть чему поучиться. И спасибо, что пришли к нам в такой холодный вечер».
Теперь наступила очередь Равича открывать дискуссию, и папин прочувствованный литвацкий идиш уступил место польско-галицийскому диалекту Равича, все еще сохранявшему частичку венского щегольства. Как обычно, у Равича нашлось немало добрых слов: он отмечает мастерство описания эпизода в этой книге, которая, как он смеет предположить, возможно, была вдохновлена не только «Эпизодами моей жизни» Аврома Рейзена (Вильна, 1929), но его, Равича, собственной «Книгой историй из моей жизни».[241]
«Какая жалость, — сказал Равич с улыбкой в голосе, — что эта книга не была написана на идише, ведь по длине любая ее глава в самый раз подойдет для воскресного приложения к Тог Моргн Журнал».[242] (Смех.) Хотя, скорее, учитывая особый интерес автора к сексу, ее принял бы Форвертс.[243]
«Равич! — прерывает его Рохл Айзенберг. — Он не имел никакого права цитировать твой неопубликованный дневник!»
«Рохл, Рохл, не нервничай. Эксгибиционизм, как и сцена секса в 19-й главе, все это, увы, заимствовано у Ицхока Башевиса, он же Варшавский, он же И. Б. Зингер, потакающего самым низким инстинктам, который столь популярен в наши дни среди читателей идишской литературы в переводе на английский. Он хотел это опубликовать и считал, что нет иного способа».
«Секс здесь — совсем не главное, — вставила Рохл Корн[244] скрипучим голосом, ее речь перебивал кашель курильщицы, — а вот где социальный ландшафт? Читатель едва ли сможет понять, что евреи были меньшинством в Вильно, менее тридцати процентов населения. Будем считать, что двор на Завальной, 28/30 — это удобное, даже необходимое, литературное, так сказать, увеличительное стекло, но почему ни единым словом не упомянут, например, Алексей, типографский рабочий, который обитал в подвале типографии Маца и прожил более ста лет? Я сама слышала — Маша не раз рассказывала о нем. Он мог бы быть прекрасной темой для стихотворения. И еще — свести весь конфликт богатых и бедных к горстке так называемых бундовских песен! Евреи жили не в социальной изоляции, пусть это и верно в отношении Маши, в особенности в Кросно с его процветающей еврейской общиной».
«Не только социальный ландшафт! — вскричала Хава Розенфарб,[245] ее голос легко было узнать, поскольку она была единственной из Лодзи. — Рохл, ты обратила внимание, что во всей книге упомянуты только два дерева: каштан в Вильно и одинокий клен, тот самый, что на лужайке перед домом? (Она пропустила липы в главе 27.) Где, я спрашиваю вас, текущая сквозь Вильно река Вилия или мощный Святой Лаврентий, огибающий Монреаль? Автор думает, что он уже выполнил свои писательские обязанности, просто перечислив названия улиц».
«А мне понравилась глава о названиях иерусалимских улиц, — это мягкий голос моего учителя, лерера Дунского, — мне бы тоже хотелось как-нибудь познакомиться с этим Лейбом Рохманом. Кажется, он очень обаятельный».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});