К тому моменту, когда по почте пришел набор идишских карточек — от издательства «Вильнер Фарлаг», под ред. Л. Рана,[208] Джексон Хайте, Нью-Йорк, — моя страсть к коллекционированию уже давно испарилась. На всех карточках были изображены не ковбои, а разные идишские писатели с указанием дат жизни и главных произведений. Кто такой этот Л. Ран, я тогда не знал, но одно было ясно — в карточки он не играл. Он поделил пачку на десять групп по десять карт, и каждая группа охватывала определенный период в истории идишской литературы. Там были Основатели, Первопроходцы, Борцы и Бунтари, Мыслители и Историки — эти категории поразили меня своим полным несоответствием духу игры. Пытаясь создать собственную игру, я начал составлять колоду из писателей, с которыми встречался лично.
Можно было выбрать похожего на пророка X. Лейвика[209] (Первопроходец), но выбрать его было бы мошенничеством, поскольку, в отличие от моего лучшего друга Хаскеля, сам я не видел Лейвика во время его последнего посещения Еврейской публичной библиотеки, и, таким образом, старейшим кандидатом оказался Авром Рейзен[210] (родившийся в 1876-м, один из Борцов и Бунтарей). Каким бы коротким ни был его визит в наш дом, во время которого в основном говорила мама, рассказывая истории о его брате Залмене (карта 87, Исследователи идиша), я успел объявить, что Рейзен — это мой зейде, дедушка, которого у меня никогда не было, а он ответил на этот комплимент, сказав на встрече с членами Рабочего кружка в Нью-Йорке, что, пока на идише говорят такие мальчики, как Довидл Роскис, умамелошн[211] еще есть надежда. К Рейзену добавились Равич и Суцкевер[212] (поколение Катастрофы), а также Исаак Башевис Зингер, которого я видел лишь однажды в доме у моей сестры. Четыре из ста — мне кажется, явный проигрыш.
Если распределить «первые полосы» по десятилетиям, сразу можно понять, когда жить было интереснее всего, — в бурные двадцатые; набор карточек, выпущенный Раном, давал только одну возможность — следовать линии жизни автора, начинавшейся у большинства из них в 1880-e годы, и у десятка, может быть, — в 1890-е. Что касается прочих, к их распределению в своем зеленом альбоме я приступил с большими сомнениями в успехе предприятия. Считая Зингера[213] (родился в 1904-м) и Суцкевера (родился в 1913-м), только семь писателей родились в двадцатом веке, а из этого ничтожного числа троих уже убили: Имануэля Рингельблюма[214] (родился в 1900-м) и Гирша Глика[215] (родился в 1922-м) — немцы, Ицика Фефера[216] (родился в 1900-м) — советская власть. Таким образом, остается четверо. Только четверо, еще одна жалкая четверка в колоде из ста карт! Посчитайте — когда мне исполнится пятьдесят или шестьдесят, у меня не останется карт, с которыми я смогу играть. Разве что, разве что… Да, единственная возможность продолжить игру — это самому стать идишским писателем! Только я, родившийся в 1948 году, мог бы сохранить жизнь идиша для грядущего века. Может, действительно Рейзен был прав?
Ах, если бы я только знал, как склонять определенный артикль! Несмотря на весьма неплохие оценки и десять лет лучшего школьного образования, я не имел никакого представления о том, когда следует использовать дер, ди, дос и дем. В огромной библиотеке моих родителей, которую мы с Евой уже год как всю заново расставили по полкам, была книга Вайнрайха[217] «Идиш для студентов университетов», где на 48-й странице я обнаружил то, что искал, — простые слова, прозвучавшие для меня величайшим откровением: «На идише любой предлог требует дательного падежа».
Это прямолинейное правило, моя одиннадцатая заповедь, никогда не передавалось по традиции, и я не понимал почему, пока не решил ее соблюдать. Это значило учить все заново, запоминать, к какому роду относится каждое идишское существительное. Начать можно было с легких слов, таких, как ди гас и ди шул,[218] по звучанию, в общем, женского рода, но кто мог бы подумать, что вайб, означающее «жена», среднего рода? Уж точно не сын родителей-литваков, которые средний род и используют-то редко. Тем временем, чтобы практиковаться, я сделал себе набор карточек и придумал одну уловку: если сомневаешься — используй уменьшительную форму. Не можешь вспомнить, какого рода тиш? Просто скажи: дос тишл.[219] Подобным образом, дос штейндл, дос беймеле, дос хейфл или хейфеле.[220] Мой разговорный идиш неожиданно стал просто народным и задушевным.
Оставалась проблема правописания. Наша школа, созданная еще при царе Горохе, не приняла пропагандируемое ИВО и одобренное Вайнрайхом идишское правописание.[221] Мне нравится, как по-современному выглядят правильно написанные слова и в особенности диакритические знаки над определенными буквами и под ними, которые не только позволяют отличить эй от ай, бейс от вейс и пей от фей, но также, что еще более важно, отличить идиш от иврита. Поскольку наша школа всегда настаивала на их неразрывной связи, в юношеском запале я был полон решимости сражаться за освобождение идиша.
Вооружившись правильной грамматикой и современной орфографией, я написал настоящий, довольно длинный идишский рассказ — он назывался «Международный» — о том, как ООН, оказавшись в безвыходной ситуации, проголосовала за превращение идиша в международный язык. Потом перепечатал его на своей портативной ивритской печатной машинке «Гермес» и от руки расставил диакритические значки.
Куда отослать мой рассказ, чтобы обеспечить себе место в ряду идишских писателей? Конечно, Мелеху Равичу, в этот банк памяти идишской культуры. Равич, вне всякого сомнения, вышел бы победителем в карточной игре Рана, а потом сыграл бы и еще двумя колодами из всех известных ему авторов, чью переписку он хранил в папках, расставленных в образцовом порядке, и чьи биографии вылетали из-под его пера одна за другой, составляя том за томом его личной литературной энциклопедии. Я знал об этих книгах, потому что раньше работал секретарем в книжной комиссии Мелеха Равича: регистрировал чеки и участвовал в организации торжества в его честь.
Мне поручили читать на этом торжестве рассказ «Мой первый день в двадцатом веке» о народной школе в Галиции, в которой он учился, и о том, как на балу по случаю Нового года он был настолько напуган множеством священников, что не мог вспомнить, сколько лет в веке, и в его семилетней голове вертелась только одна зловещая польская фраза: «Świat się kończy, świat się kończy, грядет конец света», что вызвало бурные аплодисменты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});