сам наполнил чашки крепким, как вино, чаем.
В лавке на полках тускло поблескивали длинногорлые медные кувшины, отсвечивали льдистым холодом серебряные пудовые блюда, чеканенные в жарком Константинополе, пышной Венеции, сказочной Мекке. Далёк был путь этих товаров, и цена им в Москве была велика.
Семён Никитич отвёл глаза от полок — не за тем приехал, — поднёс чашку ко рту. Отхлебнул глоток. Отщипнул от пирожного, бросил сладкую крошку в рот, но жевал без вкуса, думая, как начать разговор. Купец по-восточному мягко улыбался, пил чай, едва касаясь губами края чашки, и часто, как птица, прикрывал глаза полупрозрачными веками.
Мальчики внесли жаровню с раскалёнными углями. Старик запустил руку в складки стёганого халата, достал блестящую коробочку и бросил щепотку порошка на угли. Порошок зашипел, и из жаровни поднялись тонкие струйки текучего ароматного дымка. Струйки вились, сплетаясь в причудливый узор, старик следил за их игрой, и лицо его говорило, что он может молчать ровно столько, сколько того пожелает гость.
Семён Никитич допил чай и только после этого сказал:
— У меня есть разговор.
Купец с пониманием наклонил сухую, с запавшими висками голову, как бы говоря, что он всё время ждёт слова гостя. Умнее был купец, чем вид подавал.
Семён Никитич, упираясь кулаками в ковёр, подался вперёд. Как ни тяни, а разговор надо было начинать. Однако помнил: исподволь и ольху согнёшь, а вдруг и ель поломаешь. Начал издали.
— Приходят войны, и уходят войны, — сказал с натугой царёв дядька, — но купцы всегда остаются.
Передохнул, собираясь с мыслями. Уж очень трудное надо было выпытать. Старик вновь наполнил чашки. Откинулся на подушки. Сказал:
— Это мудрые слова.
Семён Никитич взял чашку в руку, но не донёс до рта. Забыл. Волновал его разговор.
— Ещё твой отец торговал на Москве, — продолжил царёв дядька, — и немало товаров было взято от него в Большой дворец.
Гибкие пальцы купца привычно перебирали зёрна янтарных чёток. Тонкая струйка медового цвета лилась и лилась из ладони в ладонь. Этот был спокоен. Вся мудрость Востока была в опущенных веках старика. Неожиданно он взглянул прямо в зрачки Семёна Никитича, как немногие смели взглядывать, и сказал:
— Уважаемый гость может рассчитывать на мою откровенность. Я ценю отношение ко мне его благословенного государя.
Семён Никитич удовлетворённо передохнул, будто свалил с плеч тяжкий груз, и только тогда донёс чашку до рта. Понял: разговор, которого он так хотел, состоится.
— И мы умеем ценить, — поспешил со значением, — искренность наших друзей. Слава богу, казна царёва не пуста.
Старик смотрел в свою чашку.
«Чёртова крымская собака, — подумал Семён Никитич, — озолотим, скажи только правду». И верил и не верил купцу. Обмануться было страшно.
Купец молчал.
Семён Никитич поставил недопитую чашку и придвинулся к старику.
— Казаки говорят, что хан вывел орду из-за Перекопа…
Глаза царёва дядьки зашарили по лицу купца.
Тот поднял руки и огладил бороду. Лицо его было неподвижно.
— Это война? — спросил Семён Никитич и, неловко подавшись вперёд, опрокинул чашку. Тёмно-красная жидкость пролилась на ворсистый белый ковёр. Пятно расплывалось шире и шире по яркому узору, но царёв дядька не заметил своей неловкости. Весь был в ожидании.
Всё серебро и золото с полок лавки глянуло ему в лицо и, заплясав множеством ослепительных лучиков, словно засмеялось едко и безжалостно: «Трусишь?»
Купец оглаживал бороду. Тонкие пальцы скользили по шёлку седины. Мудрые веки старика плотно прикрыли глаза. Купец знал цену не только товарам, но и словам. Известно было ему и то, что слово, не слетевшее с уст, подобно верблюду в караване, привязанному крепкой верёвкой к вожаку; слово сказанное… «Слова разбегаются, как испуганные сайгаки в степи, — думал старик, — а то, что хочет услышать этот русский, может стоить даже не золота — головы». Трудные были мысли у купца. Молчание затягивалось.
Семён Никитич вцепился короткими пальцами в край подушки и в нетерпении теребил, мял жёсткую, неподатливую ткань. Ан слабоват оказался Семён-то Никитич. В подвале, где мужиков с Варварки били, крепче себя выказывал. Сильнее. Ну да там, конечно, попроще было. И у стены молодцы сидели плечистые. Лаврентий успокаивал. А вот государево дело решать — хе, хе — дрогнул. Дела державные требуют души неколебимой. Здесь слабины ни-ни…
Татарин молчал, и лицо его по-прежнему было застывшим. В тишине царёв дядька явственно услышал, как бурлит, кипит голосами, шумит Ильинка. Вспотел под шубой. Пот бисером обсыпал лоб. Эти голоса вдруг подсказали ему, как вздыбится, взвихрится, взорвётся жизнь на Москве, ежели только орда направит копыта своих коней на Русь. Кто устоит в том пламени? И тут же встали перед ним ненавистные лица Романовых и Шуйских, Бельских и Мстиславских. Кому-кому, а ему-то — наверное знал царёв дядька — пощады не будет. И не крымский кривой нож вопьётся в спину — засапожник московский за первым углом длинных переходов Большого дворца. А углов в переходах дворцовых много.
Семёну Никитичу стало страшно.
Мысли его прервало покашливание. Купец, спрятав чётки в широкий рукав халата, сказал:
— Хочешь знать правду — слушай не эхо, но рождающий его звук. Я многие годы ел русский хлеб и беды Москве не хочу.
Старик склонился к самому уху Семёна Никитича, и его губы зашептали тайное.
Выйдя из лавки и садясь в сани, царёв дядька подумал: «Цены нет тому, что сказал купец. Но человек он всё одно не нашего бога, и прощён я буду, ежели с ним что и случится ненароком».
Сел, кинул на ноги волчью полсть, сказал:
— Гони! Царь ждёт.
А царь и впрямь ждал. Ждал с нетерпением и узнал правду раньше, чем было им повелено.
— Та-ак, — раздумчиво протянул он на слова Семёна Никитича.
И царёв дядька не понял, что за тем стояло.
Борис откинулся в кресле, сцепил перед собой пальцы. Сжал. На руке царя вспыхнул нехорошим, зелёным, кошачьим блеском перстень, дарённый ещё Грозным-царём.
— Так, — сказал Борис и заговорил быстро и резко, как говорят, хорошо обдумав и окончательно решив.
Семён Никитич на что уж дерзкий мужик, видавший всякие виды, руками замахал:
— Такого не было… Отродясь не припомню…
И голос у него сел. Борис медленно-медленно поднял глаза на дядьку. И того будто два камня ударили — холоден и жесток был взгляд царя. Никогда раньше не глядел так Борис.
— Как же… — вновь, спотыкаясь, начал Семён Никитич. — Не было… Точно не было.
Царь перебил испуганный шёпот.
— Так будет, — сказал твёрдо, — и завтра же Думу собрать.
А грач, поклевавший конские яблочки, оказался прав. Пришло тепло. И вот посреди площади перед Большим дворцом в Кремле купался длинноклювый в