(I, 460-461)
Полярная швея – еще одна загадочная карма Адмиралтейской иглы. Пастернак мог бы покляться, что остался верен пушкинскому “Буря мглою небо кроет…” до последней ноты. Но антураж знаменитого зимнего стихотворения оказался связанным с другим пушкинским образом – Адмиралтейской иглой. Сам поэт саркастически называл стихотворение “полярными вшами”. Если бы так просто. Изначально весь образный строй резко поляризуется, тяготеет к противоположным началам – северу и югу, плюсу и минусу, высокому и низкому и т.д. Но потом текст начинает напоминать многомерное пространство музыки. Происходит взаимное сопряжение уникального звучания и многоголосия, благодаря которому каждое слово ставится в центр особой системы координат и целое предстает как ткань, единственная в своем роде. “Слово – ткань” (Хлебников). Текст – это текстура, ткань, то есть целое, образуемое отдельными нитями, тесно переплетенными особым, лишь данной ткани присущим образом.
“Швея” разделена на две части – младенчество и зрелость, зарождение чувств и иступленное испытание страсти. “Белошвейка”, т.е. женщина, занимающаяся пошивом нижнего, исподнего белья, именуется “полярной”, что в первом приближении означает “белоснежная”, “чистая”. Пытаясь передать “первозданность” поэтессы, Пастернак пишет в стихотворении “Анне Ахматовой” ‹1929›:
Кругом весна, но за город нельзя.Еще строга заказчица скупая.Глаза шитьем за лампою слезя,Горит заря, спины не разгибая.По ним ныряет, как пустой орех,Горячий ветер и колышет векиВетвей, и звезд, и фонарей, и вех,И с моста вдаль глядящей белошвейки.Бывает глаз по-разному остер,По-разному бывает образ точен.Но самой страшной крепости раствор –Ночная даль под взглядом белой ночи.Таким я вижу облик ваш и взгляд.Он мне внушен не тем столбом из соли,Которым вы пять лет тому назадИспуг оглядки к рифме прикололи…
(I, 227-228)
Марсель Пруст признавался, что создавал свой роман величественно, как собор, и просто, как шьют платье. Ясно, какой “город, явный с первых строк, / Растет и отдается в каждом слоге”. Первоздание поэтического Города – Адмиралтейство. И первообраз этого здания – Адмиралтейская игла. Игла этой белошвейки (в трех ипостасях – зари, белой ночи и самой Ахматовой) располагается по линии взгляда – в ночную даль (“Взгляд, острей, чем игла” – позднее скажет Бродский). “Ночная даль”, “вдаль” пронизана, приколота без оглядки и сшита иглой, нем. Nadel. Свою тему иглы-Nadel М. Кузмин в “Форели, разбивающей лед” проведет “на деле, а не как-нибудь”. Заря, располагаясь горизонтально, горит “спины не разгибая”: лат. Spina – “игла”. Вопреки Деррида, белизна здесь – не знак амнезии, а бурного анамнесиса, возвращения к истоку. Введенная в круг небесных светил, эта белоснежка должна породниться с Полярной звездой. Музой Пастернака поначалу была потерявшая туфельку, хромающая Золушка, теперь же в поэтическом хозяйстве севера начинает верховодить Белоснежка. “Рапсодия” по-гречески “сшиваю + песнь”. Эта портняжка-звезда шьет, кроит, утюжит, тачает. Полюс единой линией соединяется с Полярной звездой; в брюсовском стихотворении “Первый меридиан” (1921):
Через сердце к весеннему полю,Первый проведи меридиан:Он упрется в точку, где полюсПолярной звездой осиян.
(III, 93)
Восхищенная игла полярной швеи как символ творения одним концом упирается в Полярную звезду, другим – в северный полюс Адмиралтейства. Она божестварь, как сказал бы Хлебников. Пастернаковская “мачта-недотрога” оформляет некую природную сущность. Из стихотворения “В лесу” (1917):
Был полон лес мерцаньем кропотливым,Как под щипцами у часовщика.Казалось, он уснул под стук цифири,Меж тем как выше, в терпком янтаре,Испытаннейшие часы в эфиреПереставляют, сверив по жаре.Их переводят, сотрясают иглыИ сеют тень, и мают, и сверлятМачтовый мрак, который ввысь воздвигло,В истому дня, на синий циферблат.
(I, 208)
Ее “светлость” упрямится, привирает и кокетничает. Она – облыжна, потому что искусство, по Пастернаку, всегда прибавляет лишнего, врет. Лгать значит слагать: стихи и числа, суммируя их, сочетая, ставя “+”, крестик. Метель-заговорщица “Сочельника” перекликается с метелью-закройщицей в “Полярной швее”, а Полярная звезда пастернаковской астрономиии – возвращение утраченной Вифлеемской звезды. Вифлеем – поэтическая колыбель Пушкина. “Стань вифлеемскою звездою…”, – требует Анненский от Пушкина. Младенец получает укол этой иглы-звезды. [Метель метет и ставит знаки, метки. Должность ее – вьюжить и вьючить груз памяти напрямую, “на сердце без исподу”; мести и платьем милой намекать о расплате и мести. Франц. venger – “мстить”. Сшивающая песнь, “рапсодия венгерца” Ференца Листа мстит перчаткой, “как лайковой метелью” изъясняются с Памятником Пушкина “новые поэты” в пастернаковском “Фантазме”.] Упрямая и прямая “светлость” Адмиралтейской иглы с поэтом (и нами) – “объясняется знаками”. Какими?
Устремленный ввысь шпиль увенчан корабликом. На сей раз это сердце, пронзенное стрелой, пылающее сердце – “Cor ardens” (“картонка ночи”, “коленкор”, “коридор”). Полярная звезда – это кормчая звезда для плавающих и путешествующих. Она мерило для всех пишущих, “прибор для измерения чувств” – в зодиакальном выражении Весов. Стрелка этого барометра для показа накала страстей – погодных, человеческих, сословных, музыкальных и т.д.
Это взмывающий в лирический простор космоса символистский “лес символов”. А какой узор будет вышит той же мастеровой иглой, направленной вниз, на пяльцы ремесла? Узор седьмого часа. “Стрелка будет показывать семь…” (Анненский). Величественная Адмиралтейская игла способна до чрезвычайности уменьшаться в размерах – из макрокосма переходя в микрокосм, но не теряя пушкинской сущности. Стрела, пронзающая сердце-циферблат укажет на семь часов: “Исступленье разлуки на нем завело / Под седьмую подводину стрелку…”. (“Здесь должен прозвучать” итальянский язык: “исступленье разлуки” – это агония, а итал. ago – “стрелка” и “игла”). В стихотворении “Русский ум” Вяч.Иванова: “Подобно стрелке неуклонной, / Он видит полюс в зыбь и муть…” (I, 556). “Семь” – один из важнейших пантомимических жестов и экспликативных знаков “Полярной швеи”. Разлука влюбленных и мысль о свидании подводят стрелку циферблата под “7”. Но лирический прибор – не просто часы. Измерительное устройство швейной мастерской объединяет черты самых разных приборов. На стене висит барометр – предсказатель погоды. Его компасная стрелка, согласно пастернаковской геопоэтике, всегда указывает на Север. Кроме того, он ведет себя как корабельный анероид, падение которого чревато штормом. Число 760 мм – показатель нормального атмосферного давления на уровне моря. Если стрелка, двигаясь влево, на уменьшение, пересечет цифру 700 мм, то на шкале она будет указывать на надпись – “Буря”. Последняя функция универсального поэтического прибора – измерение давления пара в государственном котле:
И земля, зачерпывая бортом скорбь,Несется под давленьем в миллиард атмосфер,Озверев, со всеми батареями в пучину.(“Артиллерист стоит у кормила…”;
I, 456)
В “Полярной швее” дан младенческий образ поэта в белых мягких тапочках (“обувь девочки”), в твердом “слюнявчике” грудня-ноября. Швея – не только его кормчая, путеводная звезда, она его кормилица, питающая младенца молоком Млечного пути. “Я милую видел без платья…”. Первая милая, которую ребенок видит без платья, – кормилица. Ковш Медведицы отражается в “ковше душевной глуби” детства. Поэт признавался, что чучела медведей в витрине Каретного ряда были его первым детским испугом. Ему поверили. Но это был ложный след. Первым чучелом, с которым общалась Полярная швея Малой Медведицы, был сам юный поэт (“Ей не было дела до того, что чучело – / Чурбан мужского рода…”).
Поэтическая игла передает дрожь, музыкальную гармонию мироздания. Поэт – мембрана, игла и валик (пластинка) одновременно. Он – прибор для уловления ритма и звука вселенной и претворения их в вещественные доказательства бытия. Комический негатив этого образа встречается у Анненского: “Были времена, когда писателя заставляли быть фотографом; теперь писатели стали больше похожи на фонограф. Но странное выходит при этом дело: фонограф передает мне мой голос, мои слова, которые я, впрочем, успел уже забыть, а я слушаю и наивно спрашиваю: “ А кто это там так гнусит и шепелявит?…” ”. В “Граммофонной пластинке” Арсения Тарковского (1963):
Поостеречься бы, да поздно:Я тоже под иглой поюИ все подряд раздам позвездно,Что в кожу врезано мою.
Пастернак описывает фонограф в том первоначальном виде, в каком он вышел в 1876 году из рук Томаса Эдисона. Тело младенеца, спеленутое вьюгой – вращающийся валик фонографа, на воске которого дрожащая игла прочерчивает бороздку с волнистым дном. Это та самая “египетская мумия” Теофиля Готье, о которой писал М.Волошин. “Шум пущенной турбины” из стихотворения “Так начинают. Года в два…” (1921) – тот же образ фонографического тела (I, 202). А пастернаковское “Зимнее небо”, на которое опрокинут звездный каток с конькобежцами, в круговом беге проскребающими лед, – уже образ космической граммофонной пластины. Чертящей иглой здесь будет Скрябин – главный конькобежец пастернаковского детства. “Скрябин любил, разбежавшись, продолжать бег как бы силою инерции вприпрыжку, как скользит по воде пущенный рикошетом камень, точно немногого недоставало, и он отделился бы от земли и поплыл бы по воздуху. Он вообще воспитывал в себе разные виды одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета” (IV, 304). В “Докторе Живаго”: “Черная форма моряков, развевающиеся ленты их бескозырок и их раструбом книзу расширяющиеся брюки придавали их шагу натиск и стремительность и заставляли расступаться перед ними, как перед разбежавшимися лыжниками или несущимися во весь дух конькобежцам” ( III, 217). “Океанский оракул” здесь – бравый морячок с раструбом клёш. Но брюки хранят память о раструбе морской раковины, поющей перламутровой полостью губ (I, 445; IV, 759). Образом несущегося во весь дух конькобежца моряцкий раструб превращается в громогласную трубу граммофона. Шаг режет лед, как игла черную пластинку, на одной стороне которой записана земля, на другой – небо: