Может быть, благодаря электрической бритве Синго увидел сон о бороде.
Во сне он был не действующим лицом, а зрителем. Но поскольку это был сон, четко отделить действующее лицо от зрителя было невозможно. К тому же события происходили в Америке, где он ни разу в жизни не был. Синго подумал потом, что Америка появилась во сне, наверно, из-за американской гребенки, которую Кикуко купила в подарок Сюити.
В его сне Америка оказалась разделенной на штаты, где живут, например, одни англичане или где живут одни испанцы. И, следовательно, цвет бороды зависит от штата. Проснувшись, Синго уже не помнил, как различались по цвету и форме бороды, но во сне он точно определял бороды, характерные для каждого штата, то есть для каждой расы. В одном из штатов, – название он забыл, когда проснулся, – появился человек, в бороде которого сочетались особенности бород всех рас всех штатов. Причем в бороде этого человека не просто смешались волосы разных рас, нет, она состояла из разных видов бород – кусок французской, кусок индейской… Таким образом, борода этого человека состояла из прядей, принадлежавших всем расам всех штатов Америки.
Американское правительство объявило бороду этого человека национальной реликвией. И поскольку его борода была объявлена национальной реликвией, он не имел права не только стричь ее самовольно, но даже просто расчесывать.
Таков был сон. Синго отчетливо видел разношерстную бороду этого человека и воспринимал ее как свою собственную. Гордость и в то же время растерянность бородача передались Синго.
Сюжета почти никакого не было – просто сон, в котором Синго видел бородача.
Борода была, разумеется, длинная. Каждое утро Синго дочиста выбривался, возможно, поэтому ему и приснился сон о бесконечно длинной бороде, и все-таки было странно, почему вдруг эту бороду объявили национальной реликвией.
Любопытный сон, радовался Синго, утром обязательно расскажу – и опять уснул под шум дождя, но вскоре проснулся: ему снова приснился сон, ужасный сон.
Синго гладил чью-то висящую, заостряющуюся книзу грудь. Грудь была мягкая, бесчувственная. Она не напряглась – значит, женщина никак не отзывалась на прикосновения Синго. Это было неприятно.
Синго гладил грудь женщины, но не знал, кто она. И не только не знал, но и не задумывался, что это за женщина. Сначала у нее не было ни лица, ни тела – только две груди, колыхавшиеся в пустоте. Но потом, когда он подумал, кто бы это мог быть, пустота превратилась в младшую сестру одного из товарищей Сюити. Однако это не вызвало у Синго ни стыда, ни возбуждения. Он, правда, не мог с уверенностью сказать, что это та самая девушка, облик был расплывчат. Грудь еще не рожавшей женщины, но Синго не был уверен, что она не знала мужчины. Он был потрясен, когда вдруг увидел следы ее невинности на своих пальцах. Что же теперь делать, подумал он и решил – не так уж все это страшно.
– Скажу, что она была спортсменкой, – прошептал Синго.
Словно испугавшись этих слов, сон рассыпался.
– Фу, как противно. – Синго вдруг вспомнил, что это были предсмертные слова Мори Огай[18]. Он прочитал их как-то в газете.
Очнувшись от отвратительного сна и сразу же вспомнив предсмертные слова Мори Огай, Синго связал их со словами, произнесенными им во сне, и понял – это была попытка самооправдания.
Во сне Синго не испытал ни любви, ни радости. Непристойный сон, непристойные воспоминания. Как это противно, ужасно противно. Тягостное пробуждение.
Во сне Синго не обесчестил девушку, но, возможно, собирался обесчестить. И даже если бы он, трепеща от вожделения и страха, обесчестил ее, что бы изменилось? Проснувшись, он продолжал бы влачить свое жалкое существование.
Синго вспоминал непристойные сны, которые он видел в последние годы, – в них он всегда имел дело с вульгарными женщинами. Такой же была и девушка сегодня ночью. Может быть, он даже во сне боится нравственных мук за прелюбодеяние.
Синго вспомнил младшую сестру товарища Сюити. До того как в их дом пришла невесткой Кикуко, Сюити несколько раз встречался с ней и собирался даже сделать ей предложение.
– Ой! – Синго точно громом поразило.
Не Кикуко ли обратилась в эту девушку из сна? Не приняла ли Кикуко облик младшей сестры товарища Сюити потому, что даже во сне Синго свято хранил нравственность? И не исключено, что и эту девушку, заменившую Кикуко, он заменил еще более вульгарной девицей, чтобы скрыть свою безнравственность, чтобы избежать мук совести.
Если бы можно было во всем потакать своим желаниям, если б можно было построить жизнь так, как ему хотелось, то разве бы не стремился он к одному – вечно любить Кикуко, Кикуко-девушку, Кикуко, которая еще не стала женой Сюити?
И эта его сокровенная мечта, подавленная, изуродованная до неузнаваемости, появилась во сне как что-то жалкое и непристойное. Наверно, и во сне Синго не давал этой мечте вырваться наружу, обманывал себя. Он выбрал девушку, которой собирался сделать предложение Сюити до Кикуко, и к тому же видел ее как в тумане только потому, что до крайности боялся, чтобы женщиной из сна не оказалась Кикуко.
Позже, вспоминая о своем сне, Синго задавал себе вопрос: не потому ли так быстро потускнела женщина из сна, так быстро потускнела нить сна и он ничего не запомнил, не потому ли рука, гладившая грудь, не чувствовала никакой радости, что в то мгновение, когда он проснулся, одновременно проснулась и хитрость, погасившая сон?
– Это только сон. Борода, объявленная национальной реликвией, – сон. А в толкование снов я не верю. – Синго потер ладонью лицо.
Сон был тягостный, он сковал тело холодом, и Синго проснулся в липком поту.
После сна о бороде дождь, который до этого был едва слышен, порывами ветра обрушило на дом. Пробиваясь сквозь щели, вода залила даже циновки, устилавшие пол в комнатах. Судя по шуму, дождь переходил в бурю.
Синго вспомнил написанную тушью картину Кадзана Ватанабэ[19], которую он видел несколько дней назад в доме своего приятеля. На ней был изображен ворон, сидящий на верхушке засохшего дерева, и называлась она «Мрачный ворон в рассветной мгле, майский дождь. Нобори».
Прочтя трехстишие, Синго, казалось, понял смысл картины и настроение Кадзана.
Ворон на верхушке высохшего дерева дожидается рассвета под дождем, на ветру. Бледной тушью художнику удалось передать сильный порывистый ветер, расшвыривающий потоки дождя. Синго забыл, как выглядело дерево, помнил только, что у него был толстый ствол и ветки обломаны. А вот облик ворона четко врезался ему в память. То ли оттого, что ворон только что спал, то ли оттого, что вымок на дожде, а скорее всего по обеим причинам он был весь взъерошенный. С длинным клювом. Сверху клюв иссиня-черный и казался еще толще, чем на самом деле. Глаза открыты, но ворон был совсем сонный, наверно, еще не окончательно проснулся. Пронзительные, пожалуй даже злые, глаза. Ворон казался огромным.
Синго знал только, что Кадзан был беден и покончил с собой, сделав харакири. Но Синго почувствовал вдруг настроение, охватившее некогда художника.
Приятель повесил картину, лишь сообразуясь с сезоном.
– Какой сильный, могучий ворон, – сказал ему Синго. – И неприятный.
– Почему же? Во время войны я часто видел этих птиц и каждый раз думал – какая мерзость. Мерзкий ворон. И все-таки в нем есть мощь и покой. Но знаешь, если делать харакири по той же причине, что и Кадзан, то сколько раз нам с тобой пришлось бы вспарывать себе живот. Таково уж наше время, – сказал приятель.
– Мы тоже ждали рассвета…
Синго был уверен, что и в эту дождливую ночь в гостиной его приятеля висит картина с вороном.
«Что, интересно, делают этой ночью наш коршун и наши вороны?» – думал Синго.
4
После второго сна Синго долго лежал с открытыми глазами, ожидая рассвета, но он не обладал ни характером, ни волей ворона Кадзана.
И все-таки как это печально, думал Синго, что непристойный сон, – не важно, кто была та женщина, Кикуко или сестра товарища Сюити, – не заставил его сердце биться от вожделения.
Это было омерзительнее всякого прелюбодеяния. Какой-то старческий маразм.
Еще во время войны у Синго пропала потребность в близости с женщиной. Так продолжается до сих пор. И не потому, что он очень уж стар, – просто отвык. Война раздавила его, и он так до конца и не ожил. Война до предела сузила его представления о вещах, вогнала их в тесные рамки благоразумия.
Синго далее хотел спросить у кого-нибудь из приятелей, много ли еще таких стариков, их ровесников, но побоялся, что его немощь будет осмеяна.
Чем, собственно говоря, плохо любить Кикуко хотя бы во сне? Неужели даже во сне этой любви нужно бояться, стыдиться? Неужели пристойнее любить Кикуко наяву?
Так рассуждал сам с собой Синго.
Синго пришло на ум трехстишие Бусона: «Если старость забыла любовь – как это больно», – оно еще больше опустошило его.