море, помрёт без исповеди и станет чайкой. Белокрылым альбатросом, из тех, что парят над мачтами и
просят, чтобы их помнили…
– Не стреляй!!! – Джуд рванулся вперёд и ударил капитана под локоть. Огорчённая пуля ушла в
паруса. О'Гэри (недаром он был капитаном) рванул второй пистолет и пальнул не целясь, благо Хамдрам
был совсем близко. Пуля попала в дохлого альбатроса. Это было чертовски больно – словно в грудь
запихнули раскалённую кочергу. Джуд упал, изогнулся дугой в пароксизме, почти теряя сознание. Верёвка
сдавила шею узлом, с полминуты не получалось вздохнуть. А потом наступило блаженное чувство свободы.
Тело сделалось лёгким, как пёрышко, в голове просветлело. «Я наконец умираю» улыбнулся счастливый
Джуд, «Отче наш иже еси… что?!!!». В уши ему ударил звериный вопль капитана. Открыв глаза, Хамдрам
увидел: О'Гэри катается по палубе, пробуя отодрать от лица разъярённую мёртвую птицу. …Деньги – в
Бристоле, у старика трактирщика, в сундучке гроши, до берега две с половиной мили… Джуд Хамдрам
сбросил буршлат, сапоги, одним прыжком вскочил на борт и бросился в море.
Он очнулся уже на пляже. Мелкий белый песок, ослепительно синее небо, старый вяз у дороги,
холмы, покрытые мелкокурчавой зеленью, силуэт невысокой зубчатой башни у горизонта, в кустах
терновника заливается неугомонный дрозд. Свобода! Волны смыли проклятый запах и мерзких червей, шея
выпрямилась, на груди больше ничего не висит и царапины на руках кровоточат, саднят от слоёной воды…
Ему сорок пять лет, он свободен и жив и не станет летать над морем, оглашая пучину вод криками о
спасении. «Кто родится в день воскресный, тот получит клад чудесный». Джуд Хамдрам, ты счастливчик! –
улыбнулся он себе, отжал одежду, связал шнурком седые волосы отправился куда глаза глядят по
немощёной, жёлтой от пыли дороге.
До Бристоля он шёл почти месяц, ночевал то в хлеву, то в сарае, то под кустом благо лето. Кормился,
чем бог пошлёт да человеки помогут. Добрым людям говорил, что попал в кораблекрушение и чуть не
утонул (второе было недалеко от истины). В Бристоле он первым делом сходил в церковь святого Марка
поставить свечку и помолиться за счастливое избавление. Не удержался потом – уже выйдя из храма
показал кукиш мрачным зубчатым шпилям (жаль, давешний священник уже лет десять как помер). В
«Отсоси у адмирала» Хамдрам гулял две недели – днём пил, по ночам таскал в комнату девок. Потом купил
себе новый кафтан (никаких буршлатов!!!), зашил в пояс золотые монеты, обзавёлся брыкливым,
выносливым мулом и, словно принц, поехал домой в Ливерпуль. Успел и матушку повидать и получить от
неё свежей треской по морде и даже благословить невесту – в первый день по прибытии он направился к
свахе и через месяц был уже неплохо женат – на рябой, большеротой но зато работящей, верной и доброй
девице.
Через год жена принесла ему первого маленького Хамдрамчика. Счастливый Джуд отметил разом два
праздника – появление наследника и открытие кабачка «У счастливого альбатроса». Только здесь подавали
пудинг по-йоркширски, по-шотландски, по-уэльски и а-ля-королева, только здесь наливали пиво пяти
сортов и особый, чёрный матросский ром, только сюда почтенные супруги спокойно отпускали мужей – все
служанки в «Альбатросе» блюли себя для замужества, и, надо сказать, делали хорошие партии. Владелец
процветающего трактира господин Джуд Хамдрам дожил до глубокой старости, пользуясь любовью
соседей, как человек немногословный, справедливый и щедрый. Он любил поплясать и полакомиться, по
утрам прогуливался вдоль квартала, желая соседям доброго дня, подкармливал бедных детей и бездомных
кошек, всегда находил работу бродяге, если тот стучался в обитые дубом двери трактира с просьбой о
помощи. И единственной странностью почтенного трактирщика было, что Джуд наотрез отказывался
подходить к морю ближе, чем на пушечный выстрел. Умер он тихо, в окружении семерых сыновей и
бессчётного числа внуков.
Старший сын унаследовал дело… Да, сэр, я уже пятый Хамдрам – владелец «Счастливого
Альбатроса» – и батюшка мой и дед разливали здесь пиво. И мы строго блюдём обычай – первый гость, что
постучится к нам утром Птичьего Вторника, получает выпивку и еду бесплатно, лишь бы вспомнил добрым
словом душу Джуда Хамдрама, а заодно и всех тех моряков, что сгинули в море без покаяния. Я смотрю, вы
из тех джентльменов, что прибыли на яхте из самого Лондона и изволили с утречка веселиться, в воздух
постреливать… да-с, слыхали. Уважьте нас добрый сэр, не побрезгуйте угощением. Что желаете? Рома?
Мяса? Сию минуту.
Шустрый трактирщик умчался за стойку – выискивать самый чистый стакан и особенную тарелку для
знатного гостя. Джентльмен – молодой и лощёный лондонский денди остался неподвижно сидеть за низким
столиком, покрытым пёстрой скатёркой. В голубых словно волны глазах джентльмена чайкой билась какая-
то мысль. Он достал из кармана жилета элегантный швейцарский ножик, одним щелчком открыл лезвие и
осторожно провёл им по мякоти нежной ладони. Капли крови упали на скатерть – одна, две, три. Узкий
шрам зарастал.
Ясный сокол
Соловьи разорялись, будто май заплатил им за песни. Ночь выдалась жаркой – первая по-летнему
жаркая ночь в году. От стены пахло терпкой смолой, кое-где проступали янтарные капельки. Дом срубили
на скорую руку. Бог даст, лет через двадцать встанут каменные хоромы, а пока надлежит быть
трудолюбивыми пчёлками, обустраивать будущее гнездо. Будущий город. Княжество. Бог шутник, почему
бы ему князю Борису, младшему сыну Романа Черниговского, не поставить свой стол да не сесть на нём
прочно? Пускай старшие братья грызутся за золотой кусок, ему покамест хватит простого чёрного хлеба.
Только хлебушек уберечь надо – на каждый ломоть по десять ртов жадных. Болгарин проскачет – дай.
Половец прибежит – дай. Гонцы от Киевского князя придут – дай, а ведь что ни год в Киеве – новый князь.
То Ростиславич, то Святославич, а мира нет и покоя нет. И поди тут сбереги детинец-город, дай на ноги-
валы подняться, чтобы злой тур копытами по полям не прошёлся. С единой белки семь шкур не снимешь…
А, заррраза. Князь скинул с лавки босые ноги, потянулся с хрустом, нашарил на столе крынку, глотнул кваса
и сморщился – тёплый. Сон ушёл. А за окном колыхалось марево сумерек, темнели голые стволы яблонь,
где-то лениво перебрёхивались собаки – ночь отступала в берлогу, но серая её морда ещё лежала на холмах
Ладыжина.
Неторопливые слова молитвы проговорились спешно. Стоило дрёме стечь вслед за последним
«аминь», как пришла тревога. Князь Борис был здоровым двадцатипятилетним мужчиной, бессонница
посещала его очень редко – и никогда зря. По смуглой коже пошли мурашки, князь передёрнул плечами,
вспоминая, как осьмилетним отроком, перебудил дядьку, слуг, братьев, с плачем требуя утекать поскорее –
сон видел. По счастью дядька Рагнар был опытный и выставил княжичей во двор, кого словом, а кого и
тяжёлой дланью. А тут и соколы налетели, Брячиславичи, Романовы племянники. Борис помнил, как
страшно кричал отец, занося меч, как визжали осатанелые кони, как пламя перекинулось на застреху, как
бесцельно, жалобно звонил серебряный колокол и вдруг восхитительной музыкой откликнулся лязг и топот
поспешающей старшей дружины... Брячиславичей быстро уняли, кого в монастырь, кому отрубили лишнее.
Только матушку было уже не вернуть – с перепугу она начала рожать прежде времени, да так и не
разродилась. И отец надорвался – он прожил ещё без малого десять лет, сделал двух меньших братьев с
черноокой кипчачкой, но прежним Ярым Романом так и не стал…
Льняная рубаха прильнула к телу, влажному от ночного пота. Искупаться сходить что ли? С крутого
берега да к Бугу-батюшке в сини волны. Борис хорошо плавал и любил воду, в отрочестве он мечтал даже
ходить по морям на своей ладье. Матушка рассказывала как поочерёдно, словно лебединая стая, отплывали
из гавани Константинополя белопарусные дромоны, как мерно, слаженно опускались и поднимались вёсла
под руками загорелых гребцов, как ветер раздувал флаги, и качалась деревянная палуба. Отрок больше
любил сказы о битвах, залпах стрел, волнах греческого огня. Мать смеялась – греческий огонь у тебя в
крови, милый. Вправду – Борис уродился смуглым, черноглазым и медно-рыжим, хоть костёр от волос пали.
И сестра его, Зоя-Заюшка, удалась златовласой, бронзовокожей красой – даром, что ли её берёт Даниил