Владимир Лорченков
Дом с двумя куполами
Лорченков Владимир Владимирович родился в 1979 году в Молдавии. Окончил факультет журналистики Молдавского государственного университета. Живет в Кишиневе. Печатается впервые.
1
…А крыши на домах Этейлы все были из жести потому, что свой первый дом он поднимал, когда был совсем молод — восемнадцати лет — и денег, чтобы покрыть их серебром, у него не было. Не беда, думал молодой и тщеславный Этейла, гордость моя сродни тщеславию, и если покрыть крышу жестью, та заблестит, как серебро, — Богу ведь все равно, что блестит там, на земле, лишь бы блестело и радовало глаз. Тогда он будет добр к Этейле и, может быть, каждый день станет дарить ему радугу. А когда Этейла, молдавский цыган, разбогател на маке, то по старой привычке крыл крыши жестью.
Последний дом Этейла поставил у Комсомольского озера, там, где парашютная вышка тянулась к небу, но ни разу его не коснулась. Строился он долго, и мать не раз говорила ему: Этейла, не копай землю, разве мало для этого других народов, и если ты не сможешь их для того нанять, то какой же ты мужчина, а если копаешь землю — какой ты цыган, ведь ей, земле, больно. Не переживай, старуха, смеялся цыган, я ведь мужчина только потому, что от меня пахнет немного коньяком, немного табаком, немного одеколоном и немного мужчиной, и если земля не может простить своим сыновьям немного боли, то какая же она нам мать? И мать Этейлы, но не та, что земля, махнув рукой, уходила в недостроенный дом, чтобы стирать и готовить еду детям сына, а их у Этейлы было по числу месяцев — двенадцать.
Рабочих цыган нанимал, но не для того, чтобы землю копать, а крышу крыть: Этейла боялся высоты с тех пор, как в детстве приснилась ему синяя птица, унесшая ребенка под самые облака. Тогда он и увидел, что они хрустальные, и тот, кто высоко взлетает, так же рискует разбиться, как и несущийся вниз камнем. Оттого Этейла боялся даже на балкон выходить, все ему чудилось, что вот-вот камень треснет и он, взлетев высоко-высоко, вдребезги о небеса разобьется. А когда случалось ему переходить овраг по мосту, то ложился на доски и плакал до тех пор, пока кто-то не снимал молодого цыгана с моста и не вытаскивал его, бесчувственного, на твердую землю.
Свой последний дом Этейла украсил двумя куполами, похожими на половинки сладких луковиц, и над первым поставил крест, а над вторым — полумесяц. На всякий случай, говорил он друзьям, когда вечерами они сидели на террасе, пили горький, как печаль о прошлом, кофе — такой умела готовить только первая мать Этейлы, — заедая его виноградом, подаренным второй матерью — землей. Ибо Этейла был необычный цыган: он копал землю, он растил травы и плоды, не боялся гаданий, не любил лошадей, зато разводил кроликов, для души, как говорил, и одевался подчеркнуто скромно.
Куда уж скромнее, Этейла, смеялась мать, ты выглядишь, как самый бедный конокрад. Но сын полагал, что богатая одежда вредна, потому что привлекает к человеку, ее надевшему, молнию, отчего та вползает ужом в рукава и сжигает тело. Чтобы этого избежать, одежду он выпрашивал у соседей и не брезговал самой старой, зато носил золотую цепь весом килограммов на пять, и та гнула голову его к земле.
Кроме двенадцати детей, которых Этейла недолго думая назвал Январем, Февралем, Мартом — и так до Декабря, под полумесяцем и крестом жили шестеро крестных, девятнадцать племянников и племянниц, и потому шум в доме постоянно был такой, будто неподалеку от дома — аэропорт, хотя тот построили на другом конце города. Гомон этих чертей сводит меня с ума, думал Этейла, но и в кошмарном сне я не пожелаю себе их исчезновения, потому что все они, двенадцать детей, девятнадцать племянников и племянниц, шестеро крестных, две матери, — часть моего дома, и благодаря им он блестит и радует Бога, а тот дарит мне радуги.
Радуги действительно появлялись над домом Этейлы каждый день, и соседи, поначалу завидовавшие такому необычайному расположению то ли богов, то ли природы к тщедушному богачу-оборванцу Этейле с золотой цепью на шее, прониклись к нему необычайным уважением и чуть что ходили в дом его за советом.
Этейла, говорил один, старый цыган с длинной седой бородой, укрывавшей живот его от палящего солнца в жаркие дни, Этейла, на тебе благодать радуги, посоветуй мне, что делать — в доме много денег, и куда бы я их ни прятал, душа моя неспокойна. Деньги твои бумажные? — спросил Этейла, крошивший хлеб на террасу, чтобы его голуби не улетели из дома голодными. Бумажные, не понял старик. Так сворачивай банкноты в трубочки и заплетай их в бороду, там им будет хорошо и спокойно. Разве деньги могут чувствовать спокойствие? Могут, когда становятся частью тебя, а значит, испытывают то же, что и ты. Стало быть, если я беспокоюсь о деньгах, то и они беспокоятся о себе? Нет, они беспокоятся о тебе, как ты о них, и чтобы утолить ваше беспокойство, вы всегда должны быть вместе.
Этейла, когда бы я ни уснул и где бы я ни спал, мне всегда снится море, говорил другой. Это тебя беспокоит? Даже днем я думаю о море. Тогда не просыпайся, а если тебе приснится, что ты проснулся, постарайся поскорее уснуть.
Этейла, я видел во сне Единорога, и тот сказал мне, что дни мои сочтены. Успокойся — если бы это был настоящий Единорог, ты бы умер сразу, потому что взгляд этого зверя убивает все живое. Если же ты мертв, то он не мог убить тебя — как можно убить мертвого? — и тебе нет причин беспокоиться, когда ты умрешь, потому что это уже случилось.
Этейла, мы влюблены, а она говорит, что хочет лунного жемчуга и немного солнечной пыли. Брат мой, что я могу посоветовать тебе? Где я достану эту пыль и эти жемчуга? Знаешь, если вы и вправду влюблены, она согласится, что пыль, собранная тобой под ее окнами, — солнечная, а фальшивые жемчуга из рыбьей чешуи и жира — лунные.
Этейла, у нас в доме закончился хлеб, подходила мать, а сын смеялся и разводил руками: я человек, я слаб, женщина, откуда же мне знать, где можно найти денег на хлеб, хотя, впрочем, возьми звено от этой цепи и продай его, на месяц, может быть, хватит. После чего, сомкнув руками укоротившуюся цепь, Этейла с детьми, племянниками и крестными шел гулять на Комсомольское озеро.
Там, в низине, у родника Тамары, он с наслаждением обливался ледяной водой и оттирал свои бока, покрытые солью раздумий, песком и землей, а потом снова обливался, и так много раз, пока тело его, на радость детям, не начинало блестеть и переливаться цветами радуги. Такова была особенность его кожи — она у Этейлы была разноцветная, но видно это становилось только на роднике. Папа — радуга, дядя — радуга, смеялись дети, и цыган, чтобы их позабавить, выгибался мостиком, чтобы каждый мог рассказать друзьям в школе, что вчера пробежался по радуге. И, глядя на корни деревьев, выбившиеся из-под земли, Этейла думал, что сегодня порадовал Бога, и это, как полагал он, и есть его назначение и величайшая заслуга. Другие Богу служили, именем его запрещали, разрешали, а цыган, как только вырос и сбрил свои первые усы, решил радовать.
Этейлу назвали в честь деда — маленький толстый старик, тот умер двенадцать лет назад, но так много в нем было жизни, что еще в гробу дед, уже мертвый, несколько раз тяжело вздохнул. Хоронили его всеми Сороками — цыганским городом, как пишут в молдавских газетах, и Этейла часто вспоминал пышную церемонию, втайне желая, чтобы и его так проводили, когда сил держать на плечах весь небесный свод с его звездами, ветрами и птицами у него не будет.
2
Цыган Этейла, дед молодого Этейлы, которого звать мы будем просто Дед, прославился тем, что первым из жителей Сорок решил написать историю той части своего племени, что, отбившись от главного рода, осела в Молдавии. Но об этом речь позже, а сейчас несколько женщин, бывших жен старика, с плачем отгоняют мух от бледного Деда, возлежащего в роскошном гробу, обитом бархатной материей.
Этейла, тогда совсем еще мальчик, зная, что Дед умер, все же с интересом следит, ущипнет ли старик одну из женщин, как любил делать это при жизни. Так и есть: приподнявшись изо всех сил, старик шлепает по заду любимую и последнюю жену, Мару. Но вдова настолько убита горем, что не обращает на это никакого внимания; Дед, сердито нахмурившись, вновь откидывается на подушку в изголовье гроба и прикрывает глаза — Этейла видит, как по вискам покойника стекает пот.
Внук бежит на кухню и возвращается к гробу, стоящему на трех табуретах — один в голове, другой в ногах, третий под поясницей, — держа в руках стакан с вином, таким, какое любил Дед, с привкусом дрожжей, светло-красным, как кровь из оборванной заусеницы. Не удержавшись, мальчик отпил из стакана, прежде чем подать его страдающему от жары Деду, а тот, усмехнувшись, дожидается, когда женщины с плачем зайдут в дом, доверив тело внуку, принимает стакан и пьет, оставив на дне немного вина, которое и выплескивает. Это — мертвым, объясняет он Этейле, сотни раз слышавшему объяснение такого поступка. Зачем мертвым, если ты и так выпил, обижается мальчик, думая, что над ним смеются. Другим мертвым, объясняет Дед и закрывает глаза. А что, есть еще и другие? — спрашивает Этейла. Не понимаю, где они тогда, почему только ты во дворе лежишь? Дед улыбается и молча треплет по голове внука: видимо, вино уже добралось до его языка и говорить Дед в жаркий солнечный день больше не хочет.