По-настоящему счастливый из них — восемнадцатый орех, и только он умножит стада твои и увеличит пастбища, и овечий сыр кадушек твоих выбьет крышки, потому что много его станет.
Сразу после него — девятнадцатый орех, что означает: Нищета. Вырви его из четок и дай человеку, которого ненавидишь. Его разорение снимет коросту твоей злобы ароматными маслами мести.
Двадцатый орех посмеется над тобой сладостным смехом развратной девки, и, нащупав его, ты уйдешь в ночь, приняв свечение душ мертвецов за улыбки обольстительных женщин.
А двадцать первый, спросил Терентий, что он значит? Этот орех, ответил Дед крестьянину, если его нащупаешь, говорит, что четки свои ты перебрал. Что хочешь за них? А что у тебя есть? Могу дать тебе за них — хоть товар этот мне и не очень нужен, сам посуди, кто купит четки, несущие столько бед… И радости, перебил Дед. Дай доскажу — столько бед, а радости в них на два ореха, — так что могу дать тебе за четки только свое волшебное зеркало. Откуда у тебя оно? Сделал, как ты свои четки, — вылил в тарелку серебра и пригладил его взглядом. Что я увижу в твоем зеркале? Может быть, больше, чем ожидаешь увидеть, — сказав это, Терентий отдал Деду зеркало. Посмотревшись в него дней пятнадцать, Дед согласился поменять четки на зеркало и, завернув его в оторванный рукав рубахи, продолжил свой путь.
5
Обменяв четки на зеркало, Дед пошел дальше и заночевал под орешником, острые листья которого перед сном обрывал и ел. Если бы не пыль на них, говорил он внуку, я ел бы эти листья до конца жизни. Под деревом ему приснилось, что он был в телесной близости с мертвой женщиной, которая пожалела Деда и не выпила его кровь, и, проснувшись в темноте, он понял, что ему грозит большая опасность. Но не смог бороться со сном и снова уснул.
Щеки мертвой женщины, вновь пригрезившейся Деду, были так бледны, что он мог бы писать по ним, как по бумаге. Позже, целуя холодный рот женщины, Дед увидел, как на щеках и в самом деле появились кровавые письмена. Он дал волю рукам, перестал целовать оборотня и принялся читать.
«Не иди, цыган, на Запад — там ты встретишь табор под надсмотром СС, и цыгане его живут до тех пор, пока немецкий режиссер не снимет документальное кино про твой народ — после этого табор перекочует в Маттенхаузен. Там они спляшут в газовых камерах под губную гармошку и уйдут в небо дымом трубы, а цветные косынки женщин улетят птицами».
И я уйду? — до треска в костях сжимал Дед мертвую женщину и любил так, словно ненавидел.
«Будь ты проклят, — плясали на щеках буквы, — человек, за то, что будишь во мне этот зуд, будь ты проклят и сжимай сильнее, как я ненавижу твои теплые руки, горячую грудь и живые глаза. Иди на север, найдешь там стройку — большой дом возводит для себя один человек, который был послом в Германии и решил вернуться».
Захрипев, женщина ожила и обняла Деда так, что шея его затекла, и, очнувшись, он под деревом никого не увидел. А через три дня пришел на стройку.
Странно, сказал Этейла. Что? — взглянул на него Дед. То, что цыган решил землю копать. Да, согласился Дед, никто из наших, кроме тебя и меня, этого не делает, боятся ранить ее, и даже когда мак надо посадить, нанимают людей других народов.
Расскажи мне что-нибудь о наркотиках, Дед, попросил Этейла, и почему мы связали себя с ними одной судьбой? Я ничего о них не знаю и лучше расскажу тебе о стройке.
Дом мы строили трехэтажный. Фундамент выкладывали из камней, долго и тщательно складывали их так, чтобы один камень плотно обнимал другой, — при такой стройке и цемент не нужен. Работали много, и кормили нас десять раз на дню, чтобы тело от усталости не ломило.
В восточной стене каменщики замуровали петуха, чтобы тот будил дом на рассвете, едва почувствует солнце. В западной — кукушку, она будет прощаться со светилом. В северной стене замуровали еще одного петуха, с жаром в перьях. В южной захотел остаться дед хозяина стройки, который просто устал от жизни, но не желал ютиться на кладбище. После этого стены стали так прочны, что и землетрясение не могло разгрызть их, а только слегка надкусывало.
На седьмой день я ставил забор — почва в том селе была плохая, и мой бур — земляное сверло — ломался несколько раз. Лезвия снова сваривали, и стоимость этой работы хозяин вычитал из моего жалованья. Странно, но окна в доме он требовал вырубать совсем маленькими, как в темницах, — видно, не хотела его душа простора. Под акацией во дворе он вырыл тайник и спрятал там ружья.
А что вам давали пить? — спросил Этейла. Дед смеялся: ну-ка вылей немного вина на могилу, горло мое становится ненасытным, как земля, и просит все время влаги. Вообще же, помни это, Этейла, самый большой грех на самом деле — не давать земле воды. Копай сколько хочешь, но помни: она хочет пить всегда и засухой ты ее обидишь.
Как же вы разговаривали, спросил Этейла у Деда, если часть из вас пришла с юга, а кто-то с севера и вообще отовсюду? О, у нас был переводчик — птица Ворон. День и ночь сидела она на акации, под которой хозяин зарыл ружье, и объясняла каждому из нас то, что от него требуется. Отстроив три этажа, мы уж было думали, что пора разойтись, и многие приуныли, в особенности я — шла война, и цыган увозили в Германию. Но оказалось, хозяин хочет продолжать строить дом, но не ввысь, а в землю. Там он хотел встретить всю свою умершую родню.
Сто двадцать восемь дней мы и жители села собирали глину, из которой лепили кирпичи, потому что хозяин стройки не желал земляных стен для своего подземного дворца. А потом начали рыть комнаты и обкладывать их кирпичом. Часть строителей, из окрестных сел, ушли — им казалось, что хозяин решил поспорить с дьяволом и довести самые нижние этажи своего дома до самой преисподней. Что ж, с дьяволом совсем не то, что с Богом, говорил хозяин и велел говорящей птице дать ушедшим расчет предсказаниями. Их пришлось по двенадцать на человека.
В вырытую нами шахту спустились сто строителей и сто землекопов, и мы каждый день сбрасывали им кирпичи в мешках, обмотанных гусиным пухом. На двести тридцатый день мы уже не видели их и лишь слышали слабый шум строительства. Только хозяин рисковал спуститься вниз на веревках. Потом умерла говорящая птица, и мы приняли это за дурной знак. Мы не понимали друг друга, и потому дело шло медленно. Чего он хочет, этот человек, спрашивали мы, и кто-то сказал — оставить о себе память, но не на земле, потому что ветер и вода стирают все, а в недрах ее.
Хозяин, оплакав говорящую птицу, все-таки нашел одного из своих братьев — Ашема. Тот вышел из земли и, собрав нас вместе, повелел брату кормить нас одним блюдом.
Брали рис, для местных строителей — белый, для нас — черный, и топили в воде. Спустя два часа, когда зерна умирали и из легких их, заполненных водой, выплывала жизнь, воду сливали. Мясо черной свиньи жарили с луком и клали в горшок, посыпав сверху утопленным рисом. Ждали солнца и, когда оно появлялось, отламывали от него кусок и бросали к рису и мясу. Через час блюдо это, просоленное пботом, можно было есть. Называлось оно «Вавилонская башня».
А потом строители с юга — вера не позволяла им поститься меньше трехсот шестидесяти четырех дней — взбунтовались и потребовали от хозяина кормить их манной небесной. Но ведь такое под силу только Богу, старик, удивился Этейла. Откуда мне знать, Бог был мой хозяин или нет, только манна с того дня сыпала с неба не переставая — холодный снег, и южанам приходилось его есть, отчего они становились бледными и переставали спать. Хозяин этому только радовался и заставлял их работать по ночам, потому я с тех пор и не мог уснуть, не заслышав стук топора.
После того как мясо, рис и морковь с репой были из горшочков съедены, мы стали понимать друг друга. Каждый сказал другому: что мы делаем здесь? Веревку, на которой спускали хозяина в землю, подрезали и разошлись кто куда.
Я вернулся домой и нашел дом свой пустым. Соседи поведали: когда пришли немцы, в село приехала красивая блондинка с несколькими офицерами и грузовик с солдатами. Всю родню нашу собрали и сказали им, что они поедут в специальный лагерь в Германии, где будут хорошо кормить, никого не расстреляют и будут снимать кино про смуглых испанцев.
Согласились поехать все — остающихся грозились расстрелять. Женщину звали Лени Рифеншталь.
И, пожалуй, пора тебе сказать, кто та мертвая женщина, которую я любил под орехом ночью. И кто же она? Да, Лени Рифеншталь. Чем она занималась кроме того, что искала мужчин у дороги?
Она была актрисой и режиссером в фашистской Германии. В 1939 году снимала кино о прекрасной, как первый снег, танцовщице, которую угнетает жестокий властелин. По сценарию испанцев. Их играли цыгане. Цыгане из концентрационного лагеря Максглан и нашего села. После окончания съемок статистов отправляли в Маттенхаузен. Так вот что имела в виду женщина, говоря о таборе под надсмотром СС? Видимо, это. Интересно, подумал вслух Этейла, зачала ли она, эта Лени Рифеншталь, от тебя, и если да, то кто же родился от мертвой фашистской актрисы и молодого голодного цыгана? Я знаю. Кто? Мешочек пепла, в котором я нашел твоего отца, когда возвращался со стройки домой. Получается, она, Рифеншталь, приходится мне бабушкой, сказал Этейла. Что ж, пусть приходит — твой дом большой, еды вам хватит. Она же использовала цыган, а потом их жгли, Дед. Все мы горим, стало быть, нас жгут, и делать это должен хоть кто-то, видно, такая у нас всех — табора, актрисы Лени, меня и тебя — судьба.