Никто с ним не разговаривал, но, видимо, и этим он не тяготился. Глядел на вечернее затухающее небо, на маленькую девочку, что играла тут же с куклой на скамейке, то заворачивая ее в большой носовой платок, то разворачивая. У нее что-то не получалось. Она протянула куклу старику, он ладно и туго пеленал ее, потом снял шляпу и положил туда куклу, как в колыбель. Девочка счастливо засмеялась и потянулась за матерью — показать ей, как все хорошо вышло, красиво. Мать, недовольная, что ее отвлекли от разговора, буркнула: «Ну, вот этого еще не хватало!» — и каким-то стремительным рывком вытряхнула куклу из шляпы. Кукла опять развернулась и выпала из платка. Девочка заплакала, старик покраснел, потянулся рукой к ней, чтобы утешить и снова помочь, но женщина увела девочку на другой край причала. Там девочка заплакала еще громче, а мать зашумела: «Ты чего вопишь, как ткачиха!..»
Все как-то сразу почувствовали, что вечер непоправимо испорчен. Да и «Метеор», очевидно, сломался. Следующий — в шесть утра. Люди, потолкавшись еще у расписания и поворчав на речной флот, потянулись по деревянной лестнице наверх, домой.
Старик остался сидеть на скамейке. Быстро темнело. В большом городе бежишь от людей, а здесь так и тянет переброситься с кем-нибудь парой слов. Помедлив у лестницы, я спросил старика:
— Думаете, еще придет?..
— Куда там… — отозвался он, бодро встал, встряхнул сумку и подошел ко мне, делая широкие, но не очень уверенные шаги.
— Николай Арсеньевич Митрофанов. — И протянул мне руку.
Так мы познакомились. Когда пошли вдоль реки, я попросил его держаться за меня. Фонари не горели, можно шею свернуть.
Николай Арсеньевич пожаловался, что ноги последнее время плохо слушаются, кружится голова.
— Кажется, что к затылку привязан кусок свинца и этот кусок тянет назад, но, — и тут он улыбнулся, — этот же кусок свинца держит меня у земли…
Свободной рукой он потрогал седой затылок — на месте ли свинец.
Какой-то алкаш вывалился из темноты, качнулся нам навстречу, схватил за рукав Николая Арсеньевича:
— А-а, артист… дай закурить.
Я хотел тут же послать алкаша куда подальше, но Николай Арсеньевич уже доставал из пиджака папиросы и спички.
Огонек вспыхнул, слабыми искрами отразился в мутных глазах алкаша.
— Обошелся бы, — сказал я потом Николаю Арсеньевичу, — много их здесь, больше, чем спичек в вашем коробке…
— Он несчастный и очень милый человек. Когда трезвый, приглашает меня в гости.
— И вы ходите?
— А отчего же не пойти? У него дочка маленькая, я с ней играю, она меня дедулей зовет…
Мы вошли в фойе дома отдыха. На столе дежурной горела настольная лампа. Дежурная смотрела телевизор и вязала.
— А здесь что было? — показал я Николаю Арсеньевичу на заколоченную дверь.
— Бильярдная. Мы тут с Женей Евстигнеевым играли…
Каждый год Николай Арсеньевич приезжал сюда, в дом отдыха на берегу Волги, в отпуск. Раньше с женой, в разгаре лета. Жена умерла, он давно на пенсии, и путевки ВТО дает ему только на самый конец летнего сезона. В это время теплолюбивые москвичи уже едут не сюда, а в Крым. Вот тогда и старикам, «ветеранам сцены» из провинциальных театров, льготные путевки перепадают.
Мы встречались утром в холодной столовой. Николай Арсеньевич был рад и остывшему омлету, и явно вчерашней запеканке. Низко наклонялся над тарелкой, боясь уронить мимо хоть крошку. Видел он плохо и иногда просил меня подать ему хлеба.
Потом, если не было дождя, мы шли на набережную, проходили мимо причала, базарчика, площади, обувного магазина… Николай Арсеньевич рассказывал о себе охотно, но с удивительным для его возраста и его актерской профессии юношеским смущением. Никакого бахвальства. Он даже краснел иногда, вспоминая свои детские проступки или романы с девушками в тридцатых годах.
Теперь, как наступает осень и в затон уходят теплоходы — почти мимо моего дома, — я вспоминаю Николая Арсеньевича. Как он смотрел на стынущую под пасмурным небом Волгу, как в погожие часы сидел на причале, как застенчиво рассказывал о своей жизни.
…— Не помню, сколько лет мне было тогда, но вот помню, как сон. Отца перевели с одного парохода на другой. Может, там капитан заболел или что-то еще случилось, но произошло это среди навигации. Никогда не говорили «лето», всегда — «навигация». И вот, помню, матрос меня на руках переносит с одного парохода на другой. А на чужом пароходе страшно. Я вцепился в матроса, вот заплачу… Но тут папа меня забирает у матроса. Папа был невысокого роста, худенький. Сердцем слабый. Я так похож на него и характером, и лицом.
Отец до революции служил у Марии Капитоновны Кашиной. У нас в доме так и бытовало: «Марья Капитонна, Марья Капитонна…»
Жили мы в селе Кадницы, это пятьдесят пять километров вниз по Волге от Нижнего. Луга километра полтора, потом река Кудьма течет. Вот там брод и село. Внизу — дома, на большой горе — лес. Из окна Волгу видно…
Пристань была, там местные приставали. Астраханским то ли мелко было, то ли пристань мала, но не приставали. И отец не приставал. Чтобы передать нам продукты, он высвистывал лодку. Определенные свистки выделывал.
Пароход давал тихий ход, лодка причаливала к корме, и оттуда хоп — мешок пшена, хоп — мешок гречи, бочоночек какой-нибудь рыбы. И вот везут все это к берегу, а там лошадь ждет с телегой… За лето столько навозят, что зимой отец покупал только мясо на деревенском базаре. Остальное было в погребе, в подполе, на чердаке. В сенях был чулан продуктовый.
Зимой пять месяцев не работали. Отец не пил, не курил, но много играл в преферанс. Никто не выигрывал, не проигрывал, просто убивали время. И было так: «Сегодня у меня играем…» — «Извольте тогда завтра к нам…»
Собиралась компания — капитаны, штурвальные, иногда и матросы. Отец играл, а я, маленький, сидел у него на коленях и смотрел. Фишки были, косточки такие — круглые, квадратные, разного цвета — видно, цена им была разная. Сиреневые, красные, белые…
Я иногда спрашивал, почему он пошел с этой карты, а не с другой. Когда я стал все это дотошно узнавать, отец меня прогнал: «Того гляди, еще научишься…» Боялся, что стану картежником.
Когда переехали в Нижний, то жили в центре, и Волги из окон уже не было видно. Но там были слышны гудки. Папа отходил первого числа. Пассажирский шел до Астрахани и обратно семнадцать дней. Значит, семнадцатого числа мы все ждем. В этот день открытым держим окошко или форточку. И вот вдруг: «Ты слышишь — папа, да?..» Мы не говорим «Феликс Дзержинский» или «Мартын Лядов», говорим «папа».
Пока сестры и мама собираются, я спускаюсь через овраг, быстро, я шустрый. На пристани еще мостки не успели подать, а я уже тут как тут. Папа с верхней палубы мне машет, я прошныриваю в каюту, а там — арбузы, виноград…
Отец сегодня пришел, а на другой день уходит. Только одну ночь дома.
Каждое лето он брал нас в один из рейсов: маму, сестру, брата и меня. А в ресторане — повара в колпаках, скатерти хрустящие, блеск… Мать нам еще какие-то лепешки, коржики сама пекла, варенье варила. На пристанях — рыба, яблоки. Если это Чебоксары — то масло, яйца…
А степи! Там другие запахи, другие травы… Я тянул носом незнакомый воздух, а отец смеялся: «Что, калмыком пахнет?..»
Было время, мы жили на торговом пароходе, и я целые дни катал обруч по палубе — такой с палочкой. Мне волю давали. Отец предупреждал: «Только в машину — не ходить!» То есть в машинное отделение. А так — везде.
На каждой пристани — купался. Я знал везде, какое дно. Вот в Плесе дно каменистое, а в Арзамасе — ил, нога вязнет.
Отец любил Саратов. Там публика была какая-то интеллигентная. В Нижнем-то у нас грубоватый народ. Ну, сейчас везде грубоватый. А тогда плывем, и отец иногда говорит мне тихо: «Николай, обрати внимание, это ленинградская публика, а вон — московская…» Разница была большая и по манерам, и по разговору. Теперь нет той публики. Ленинградцы-то все на Пискаревском. А до того сколько их по лагерям сгинуло…
Раз отец показал: «Вот посмотри, будешь вспоминать — на том пароходе артист Качалов…» Может быть, тогда я и стал мечтать о театре. Любил бегать на концерты в салон первого класса, там пианино было всегда открыто.
Как-то один пассажир сел на наш пароход, а ему надо было на другой. Перепутал. Наш отвалил. Пассажир прибежал к отцу, мы сбросили ход, высвистели лодку. Она очень долго шла, медленно. А когда пароход не работает, он теряет управление. Колеса не двигаются, руль бездействует. Пароход стало заворачивать течением не в ту сторону. Пассажир как увидел, что пароход удаляется от лодки, так и прыгнул в воду с портфелем. Шляпа у него всплыла, а самого не видно. Но не утонул, подобрали. Публика собралась. Долго все переживали…
Школу я окончил в Нижнем. Мне было семнадцать лет, но что-то я развивался с опозданием. Уехал в Кадницы, на родину, и там бил баклуши. Долговязый был, на голову отца выше. Отец, конечно, болел душой. Хотел, чтобы я высшее образование получил. Какое угодно, но в вузы принимали в первую очередь детей рабочих, колхозников, а детей служащих — в сторонку. Зимой отец сунул меня в Речной политехникум имени Зайцева, на приемно-механическое отделение береговой службы. Это значит — механик в затонах.