шороха и пряча под ветхим балахоном свой ржавый фонарь. Надо было добраться до фонтана в центре города, сперва оттуда полагалось возвестить: «Три часа ночи, в городе порядок…» Эх, он-то прекрасно знал — далеко до порядка, а что было делать, ему же именно за это и платили в год драхму — золотую монетку, которой суждено было довольствоваться весь год, обращая ее в хлеб насущный и лук.
Перед всеми осознавал он себя виноватым — краса-горожане не бедствовали, но горе да беда в любой дом заглядывали: кто-то болел, у кого-то в знак скорби чернела на балконе траурная завеса, а Леопольдино, сгорая со стыда, горестно возвестив: «Час ночи, в городе спокойно-о-о, в городе порядо-ок…» — торопился скрыться в своей лачуге… Но один дом тянул его к себе неудержимо, любил он стоять там под окном. Притаив фонарь под балахоном, притаившись сам, он терпеливо ждал; из окна выбивался зыбкий свет, не спал человек, улыбавшийся, если случалось, как-то затаенно, приглушенно. В ночное безмолвие проникали легкие шорохи, словно кто-то крался на цыпочках по сухому песку, — человек бережно чистил бархоткой свой инструмент, у которого душой была птица. А потом он играл, едва касаясь струн, боясь потревожить спящих горожан; и куда исчезали могучие вольные птицы! По ночам оставалась там слабая пташка, но какой бы кроткой и тихой она ни была, Леопольдино все равно с замиранием сердца слушал, как трепыхалась малая птаха, не смея летать, перепрыгивать с ветки на ветку, а главное — взмыть в небеса…
Человек, тосковавший по птицам, играл приглушенно, подавляя желание выпустить птицу на волю, и звуки едва шелестели, слепо шаря по комнате, но желание было так сильно, так яро, что содрогало его, искажало лицо ему мукой, и мучительно ждал он рассвета, когда мог в журавля обратить воробья и стрелой устремить в облака, а пока была ночь, и прильнувший к стене Леопольдино догадывался — человек не решается вольно играть, даже дивному, несравненному музыканту не дозволялось нарушать сонную тишину, зато ему самому, ночному стражу, полагалось возмущать покой горожан своим ржаво-скрипучим: «… в городе спокой-но-о.» От приглушенных звуков инструмента Леопольдино страдал куда больше, чем от траурной завесы на балконе, и все же привычно пробирался к площади; закрыв глаза, набирал в грудь воздух, и слепцами, объятыми пламенем, бились слова, налетая на стены: «В городе четыре часа и…»
…И АЛЕКСАНДРО
— Это все хорошо, а до вечера чем заняться? Напиваться нельзя, — сказал долговязый.
— Почему нельзя?
— Налижемся, а нас потеха ждет!
— Извините, какая потеха? — спросил Доменико у долговязого, дожидаясь Тулио.
— Не слыхал? Весь город готовится, Александро выступает.
— О чем выступление?
— Объявил… как же это… да: «За лучшие взаимоотношения между людьми».
— Ого! — осклабился его дружок. — Напиваться точно нельзя.
Юный Джанджакомо орал во всю глотку:
— Только два гроша! Выступает сеньор Александро! Волнующая тема — «За лучшие взаимоотношения между людьми». Вопросы можно задавать всем — отвечает один Александро!
У тесного входа стоял Артуро и взимал с желающих послушать Александро по два гроша. «Ты проходи бесплатно», — льстиво сказал он Доменико, скалясь, но у того не нашлось мелочи уплатить за Тулио, а с Тулио Артуро нагло, грубо потребовал четыре гроша.
Просторное помещение битком было набито, и Артуро ухмылялся, довольный.
— Сядем у выхода, раз уж тебе так приспичило прийти, сам бы я ни…
— Почему, Тулио?
— Его лекции дракой кончаются иногда… Если что, сразу смотаемся.
Какой-то парень вскочил и захлопал в ладоши, требуя внимания.
— Давайте не доводить его, и без нас дойдет!
— Правильно, верно! — одобрил зал.
— И дурацких вопросов не задавайте, а то смекнет, что… С умом спрашивайте, чтобы сбить его…
— Собьется он, как же…
Занавес внезапно раздвинулся, и на сцену уверенно, решительно вышел сам Александро.
В зале захлопали, загалдели, засвистели. Александр© ступил к рампе, выставил руку ладонью к публике, и все коварно притихли. Александре явно затруднялся начать, но, обведя глазами зал, узнал всех и зычно сказал:
— Здравствуйте, люди!
— О, привет, Александр©, привет! — радушно откликнулся зал. — Как дела? Хороши? Как поживаешь? Как себя чувствуешь, дядя Александре?.. Чем порадуешь, о чем говорить будешь?
— Об улучшении взаимоотношений между людьми.
— Давай, давай! Валяй! Промой нам мозги, как ты умеешь…
— Прошу тишины и внимания, — Александр© снова выставил ладонь, задумчиво прошелся по сцене.
В первом ряду кто-то сорвался с места и, пялясь на ладонь Александре, погадал:
— Ослепнешь через месяц, Александре.
— Еще бы не ослепнуть, на вас глядя, — развел руками Александро. — Ладно, будет, вы зло пошутили — я благодушно, а теперь начинаем.
Он прошелся по сцене.
— Признаться, я долго размышлял, какую прочесть лекцию — отвлеченную или конкретную, говорить с вами высокопарно или просто, доступно… И решил: самое разумное — поговорить с вами по-простому, по-свойски, как бы там ни было, мы отлично знаем друг друга!
— Давай валяй! — подбодрил его пьяный из зала.
— Мы, люди, вроде бы в хороших отношениях между собой, но совсем легко могли бы относиться друг к другу еще лучше.
— Верно! — завопил пьяный и подмигнул невольно обернувшейся к нему испуганной женщине.
— Отношения между людьми все улучшаются, — убежденно сказал Александро. — Говорят, наши далекие предки поедали друг друга — ели в прямом смысле слова, — а ныне людоедство искоренено. И это хорошо.
— Ура-а! — заорал Кумео.
— Человек должен совершенствоваться, но я спрашиваю вас — что приведет нас к совершенству?
— Истина! — выкрикнул кто-то, давясь от смеха.
— Точнее! — потребовал Александро.
— Лестница! — сострил еще кто-то.
— Первая буква совпадает! — обрадовался Александр©.
— Ласка!
— Отвага!
— При чем тут «отвага» — разве на «л» начинается?
— Что ж тогда, Александро, что?
— А вот что… — Он обмяк, что-то нежное проструилось по всему его телу; он поднял глаза к потолку и, медленно-медленно воздев руку, молвил: — Любовь…
Взорвался зал, развеселился:
— Ого, влюблен Александро! Влюбился в нас!
А пьяный парень вскочил и, крутя пальцем у лба, запаясничал:
— Ох, что делает любовь! Ох, что делает любовь! Что с нами вытворяет!
— Нет, молодой человек, я толкую не о той любви, какую ты полагаешь. — Во взгляде Александро была жалость. — О более значительной, о благородной, возвышенной любви говорю.
— Много ты в ней разумеешь, в любви! — взвился вдруг степенный мужчина. — Ни жены у тебя, ни детей!
— То-то ты разумеешь, раз и жену имеешь и детей! Оттого и к Розалии таскаешься!
Мужчина оторопел, побагровел, побледнел и, не сумев спрятаться, провалиться сквозь стул, сорвался с места, заорал на Александро:
— Неуч, кретин, недоумок! Что с тобой говорить!..
— Вот она — ненависть, —