– Им нужна чрезвычайно текучая стратегия, – сказал кто-то за соседним столиком.
– А что будет, если я пришлю им совершенно не такую книгу, как та, которая описана в моем предложении? – спросил я. Перед нами поставили маленькие тарелочки с угольной рыбой, покрытой слоем мисо[77]. Кто-то наполнил мою опустевшую рюмку.
– Трудно сказать. Если им понравится – отлично. Но рассказ из «Нью-Йоркера» вам в любом случае надо включить, я думаю.
– Я не способен увидеть свою аудиторию из-за прожекторов.
Я осушил рюмку.
– У вас есть какие-то другие идеи?
– Они поженились на Черепашьем острове. Это на Фиджи. Карен говорит, она видела на пляже Джея-Зи[78].
– Красивая молодая художница-концептуалистка и любительница атлетических сексуальных забав, наполовину ливанка, участница радикального арабского политического движения, узнаёт от матери, которая умирает от рака груди, что ей лгали о том, кто ее отец: ее настоящий отец – консервативный профессор, специализирующийся на иудаизме и еврейской истории. Из Гарварда. Или из Нью-Полца. Желая родить ребенка, она в качестве донора спермы выбирает ливанца, пытаясь перенести в будущее то прошлое, которого у нее, как выясняется, не было.
Я отрицательно покачал головой. Расторопные латиноамериканцы забрали у нас пустые тарелки.
– Или может быть, что-то в научно-фантастическом роде: автор превращается в осьминога. Он путешествует во времени туда-сюда. На списанном поезде.
Она вышла в уборную, и новая голубая бутылочка появилась на столе поразительно быстро – казалось, раньше, чем я жестом попросил официантку ее принести. Я закрыл глаза и довольно долго не открывал. «Благоухание и юность текут сквозь меня, и я – их след»[79]. Поскольку я молчал сам и не слушал никого в отдельности, шум казался оглушительным. Я ощутил намек на вкус груши, затем персика. Несколько секунд я слышал только отчаяние, только истерическую энергию пассажиров обреченного авиалайнера. Взлет – падение. Хохот в классе миссис Мичем. Мои родители умерли, но я могу совершить к ним путешествие во времени. На семьдесят третьей секунде полета моя аорта расслаивается, создавая высокие перистые облака – признак неминуемой тропической депрессии.[80]
– Этот рынок весь ушел под воду[81]. Вероятно, навсегда.
Я посмотрел на свой телефон. «Жду тебя в Институте обнуленного искусства», – написала мне Алина.
На десерт подали замороженное суфле с соком юдзу и вареными сливами. Деньги – своего рода поэзия. По рюмке сладкого вина мы получили за счет ресторана. Я был достаточно пьян, чтобы опрокинуть оставшееся сакэ вместо того, чтобы отодвинуть в сторону. В чернилах осьминога содержится вещество, которое помогает ему спасаться от хищных рыб, притупляя их обоняние.
– Как именно вы намерены развить тему рассказа? – спросила литагентша, высчитывая чаевые и потому устремив взгляд в пространство.
– Как принцесса в фильме «Без солнца», я составлю длинный перечень того, что заставляет сердце биться чаще. – Мы вышли из ресторана на улицу, где чувствовалось движение воздуха. – В этом перечне можете быть и вы.
Тротуар был мокрый, но сейчас дождя не было. Мы подошли по Двадцать шестой к лестнице, ведущей на Хайлайн, и поднялись по ней. С запахом автомобильных выхлопов смешивался запах калины, которая то ли цветет зимой, то ли зацвела преждевременно.
– Я собираюсь написать роман, переходящий в стихотворение, – написать о том, как скромные перемены в эротической сфере должны послужить движущей силой политики.
Всякий раз, когда я притрагивался к кустам сумаха, аккуратно посаженным около неиспользуемых рельсов, три пятых моих нейронов были сосредоточены в руках. Никогда больше не буду есть осьминога.
– Ваше предложение не первое, какое я продала, и мой вам совет: не откладывайте надолго. – Мы теперь сидели на деревянной ступеньке, откуда открывается вид на Десятую авеню, на жидкий рубин и сапфир транспорта. – В смысле, садитесь за работу. Чем дольше вы откладываете, тем сильней давит срок окончания. Кого-то это и с ума может свести. – Она зажгла сигарету. – Вы получили эти пять недель как нельзя более вовремя. За такой срок очень много можно успеть, не надо этого недооценивать.
Я уезжал через два дня. Фонд, базирующийся в Марфе, Техас, предоставляет тебе на время твоего пребывания дом и машину, платит стипендию. Я принял их предложение почти год назад, зная, что у меня будет перерыв в преподавании, но понятия не имея ни о том, что у меня расширен корень аорты, ни о том, что кое-кому остро понадобится моя сперма, которая немного не в норме. Мне никогда еще не доводилось ни ездить в творческую поездку за счет фонда, ни бывать в Техасе. Именно в тех краях весной 2005 года умер Крили – из Марфы его три часа везли в Одессу, в ближайшую больницу. Мой домик будет через улицу от домика, где он жил. «Надеюсь, что новая встреча с Вами не заставит себя долго ждать», – написал я одному из вариантов себя самого от его имени.
Часть четвертая
Медленно передвигаясь по темному городку за рулем «зеленого» гибридного автомобиля, я чувствовал себя призраком. Это была моя первая ночь в Марфе. Майкл, управляющий жилищами для таких гостей, как я, и художник по совместительству, встретил меня днем в аэропорту Эль-Пасо и три часа вез меня в дружелюбном молчании по горной пустыне, пока мы не подъехали к домику по адресу Норт-Плато-стрит, 308; я запомнил адрес (пользуясь картами Google в режиме «Просмотр улиц», можно перетащить желтого человечка на нужное место и прогуляться по окрестностям, паря над собой, как призрак; я делаю это прямо сейчас в отдельном окошке), потому что мне два раза за эти пять недель пришлось заказывать по почте бета-блокаторы – таблетки, уменьшающие силу сердечных сокращений и, парадоксальным образом, вызывающие у меня легкое дрожание рук. Войдя в дом (один этаж, две спальни, одна комната превращена в писательский кабинет, внутренних дверей нет), я поставил сумки на пол и, хотя был всего лишь ранний вечер, немедленно лег спать и проснулся только незадолго до полуночи. Лежа в незнакомой постели, я медленно вспоминал, где нахожусь; проспав большую часть автомобильной поездки и все, что потом оставалось от светового дня, я чувствовал себя так, словно перенесся из Бруклина в пустыню Чиуауа в один миг. Я пытался вызвать в памяти легкий утренний снежок в Нью-Йорке, капли, стекавшие по овальному иллюминатору во время взлета. Дело было в четверг; будь я дома, я слышал бы, как малоимущие роются в контейнерах, выуживая стеклотару для пятничного утра. А здесь стояла такая тишина, что впору было слышать стук собственного сердца, но оно работало беззвучно – из-за лекарства, предположил я.
Я собирался тут ходить, а не ездить, но тьма снаружи была кромешная. Меня ошеломила небесная панорама, невероятное изобилие звезд – все последствия смены часовых поясов мигом растворились в этом зрелище. Разреженный зимний воздух был прохладным, но для этого сезона теплым: по Фаренгейту, вероятно, выше сорока. Скрежет гаражной двери продырявил ночь, и возникло ощущение – может быть, ложное, – что при этом звуке от меня в разные стороны метнулись маленькие существа. Я выехал из гаража задом, дистанционно закрыл его и тихонько двинулся по улице, нервный и чуткий ко всему, как подросток, тайком взявший для чего-то родительскую машину. Добравшись до центра городка, я объехал здание суда, построенное в девятнадцатом веке, и повернул на главную торговую улицу; на ней не было ни души. Я припарковался под фонарем и пошел пешком мимо темных витрин, мимо муниципальных учреждений, пустых участков и шикарных бутиков. Марфа – туристический центр, привлекающий любителей современного искусства, а началось это в восьмидесятые, когда Дональд Джадд[82] создал на окраине городка Чинати Фаундейшн – музей, чью постоянную экспозицию составляют крупномасштабные вещи самого Джадда и работы некоторых его современников. Я слыхал от нью-йоркских художников об их поездках в Марфу, о том, что коллекционеры летают сюда на своих частных самолетах, но сейчас представить себе, что я могу их тут встретить, было трудно. На другой стороне улицы стояло интересное строение, и я перешел ее, чтобы взглянуть поближе; позже я узнал, что это бывшее здание компании, торговавшей шерстью и мохером. Я двинулся вдоль боковой стены здания, вдоль железнодорожных путей и, перешагнув через кусты, подошел к одному из окон.
Вначале сквозь стекло мне ничего не было видно, но мало-помалу я стал различать массивные формы, которые затем обрели черты – это были подобия огромных цветов или застывшие взрывы из смятого металла. Загородив сбоку глаза ладонями, я прижал лоб к холодному стеклу, и постепенно до меня дошло, что я вижу скульптуры Джона Чемберлена[83], большей частью из хромированной и раскрашенной стали, зачастую из частей разбитых машин: он возводил обнуленное в ранг искусства. Я видел некоторые его скульптуры в Нью-Йорке и остался к ним равнодушен, но сейчас их воздействие было ощутимым, цвета при слабом охранном освещении зала воспринимались явственно. Может быть, его скульптуры потому понравились мне сейчас больше, что я не мог подойти к ним близко, вынужден был рассматривать их с одной-единственной точки и через стекло, а значит, должен был перенести себя туда, столкнуться мысленно с их трехмерностью. Я немного отступил и принялся рассматривать его работы сквозь свое собственное слабое отражение в окне. Или может быть, мне потому сейчас больше нравятся его скульптуры, что я рыщу тайком среди креозотовых кустов в ночной пустыне, что мои нервы поют как струны, что моя бруклинская жизнь, отстоящая во времени всего на восемнадцать часов, уходит, блекнет.