Про палестры и гимнасии, в отличие от синагоги, хоть немного знает и самый бестолковый ученик школы. В них вырастали быстроногие олимпийцы, известные нам по черно- и краснофигурным вазам и прекрасным скульптурам Скопаса, Поликлета, Мирона, по мраморным бегунам и дискоболам, разошедшимся по музеям мира и оставившим на русских стадионах нескладных гипсовых учеников. Тут впервые можно представить, каковы были эти элитные спортивные школы. Галереи и ниши наполняли великие мраморные образцы Скопаса и Фидия, чтобы юношам знать «делать жизнь с кого». Колоннады и портики легки, бани изящны, залы светлы, и небо в квадрате прекрасно рассчитанного двора для игр, кажется, тоже рассчитано с Эвклидовой безупречностью.
Теперь, когда я читаю у Германа Гессе о Касталии, духовной аристократии человечества, отдававшей игре лучшие силы, ибо из игры строился свет мира, я вижу двор сардийской палестры и понимаю, что такое дисциплина и дух высокого Ордена. Палестра не зря стоит бок о бок с храмом, ставшим синагогой, — они ковали одного человека, надеясь сделать его богом. И попались на гордости, которая рано или поздно оказывается на всех орденских путях.
А по другую сторону дороги у подножия недосягаемого Акрополя, где уже хозяйствуют одни орлы и ветры, опять, как в прошлый приезд, поражает храм Артемиды. Он гордится, что больше Парфенона и вовсе не уступает ему в красоте своих ионических колонн, которые так безупречны в своих капителях и базах, что сразу понимаешь ответственное значение слова «эталон». Эта чистота кажется недостижимой, и реальность ее не отменяет изумления и неверия в то, что такая каменная безупречность вообще возможна.
Женщины, прислонившись спиной к прогретой солнцем, стоящей на земле капители, вяжут, поглядывая на внуков, которые съезжают с ионических завитков, как с детсадовой горки, и носятся за овцами. Овцы пасутся тут же, у подножия храма, и пастухи в обычных пиджаках и свитерах все равно похожи на цитаты из библейских иллюстраций Доре. Меняются одежды, но ритм жизни и древность ремесла накладывают одинаковые отпечатки вечности.
Наш маленький византийский храм под стенами Артемиды, в котором когда-то отец Валентин торопливо собирал камешки, чтобы положить в основание своей церкви на острове Божье Дело при истоке Волги, бережно закрыт новенькой дверью — значит, его тоже понемногу приводят в порядок.
Медленная тихая буколическая жизнь, как во времена Вергилия и Феокрита. Но сердце помнит гнев Господень, когда тот диктовал апостолу Иоанну послание к ангелу Сардийской церкви: «Ты носишь имя, будто жив, но ты мертв». Артемида закрывала полнеба своей красотой, Гимнасий учил своих бронзовых отроков совершенству, но и Тайнозритель знал, что писал, когда выговаривал эти каменные слова — «но ты мертв», и призывал каяться и бодрствовать и отыскивал пример этого бодрствования здесь же. «Впрочем у тебя в Сардисе есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих, и будут ходить со Мною в белых одеждах, ибо они достойны». История Церкви чтит здесь великого епископа, который явится через полстолетия после Откровения — Мелитона Сардийского. Он поймет, что телесное совершенство совсем не духовного благообразия и что «здоровый дух в здоровом теле» — это только римская физкультура, не ведающая начал подлинных. Мелитон как раз, поди, по крепким юношам, выходящим из стен Сардийского гимнасия, и понимал лучше всего необходимость нового образования, иной азбуки. Ведь Христос не зря подчеркивал: «Заповедь новую даю Вам» и «Се творю все новое».
Мир уверился в своей неколебимости. Императоры входили в ряд богов с уверенностью окончательно выясненной истины. И бесконечное небо напрасно глядело в их крепкие затылки. Литые шеи не давали им поднять глаза в небо, как сегодняшней охране крупных бизнесменов. И новые христиане ведь не с другой земли приходили, а из той же толпы гимнастических юношей, из прихожей Артемиды, из императорской стражи, из пастухов и еврейских торговцев. Им надобна была школа. И Мелитон терпеливо и последовательно писал книгу за книгой: «О природе человека», «Об образе жизни», «О душе и теле», «Об уме», «Об истине». Он «белил» сардийские одежды, чтобы их носители «были достойны» Господней любви.
Новая дверь малого византийского храма в тени Артемиды радует меня. Там настраивается памятливое молчание и проступает нестареющее знание «о душе», «об образе жизни», «об истине».
А между тем уже пора в Смирну (к ангелу Смирнской церкви).
Бедное богатство
О Смирне написано много — о ее море, неаполитанской красоте, воротах в Грецию, об избалованности… Пока читаешь, отчего-то непременно вспомнишь Одессу. Город действительно оказался щегольской, блестящий, изнеженный. Он сыпался с горы к морю блеском черепиц, окон, веселой лавиной, как битая посуда на солнце. И мы с умыслом поплутали в нем, чтобы после архаических Сард подышать молодой Европой, почти Италией. Здесь жили левантинцы (странный народ, смешавший греческую, итальянскую, турецкую и испанскую кровь), и их считали заносчивыми, ленивыми, они, в свою очередь, охотно поддерживали это мнение. Город был вечным гнездом западников для Турции, центром оппозиции, местом выхода первой газеты, словно море питало его вольномыслие и шумную свободу. Он немыслимо стар, ведь это — страшно представить — родина Гомера! И одновременно современный Клондайк, куда стекалось все авангардно-предприимчивое. В его археологическом музее юный Антиной, воспетый нашей Ахматовой, поражает молодой аттической красотой, умиравшие молодыми патрицианки покоятся в белых мраморных саркофагах со своими беломраморными болонками, философы в каменном ветре складок своих плащей — хранят порыв мысли.
Но центром собрания остается бережно охраняемый прекрасный нумизматический отдел, лучше всего свидетельствовавший о кипящей здесь вселенской торговле всех веков и империй. Перед каждой витриной мнится бедный пушкинский скупой. Это настоящий пир алчности и расточительности, жадной денежной поэзии («Какой волшебный блеск!»). И почему-то именно тут вспоминается самое короткое из обращений Откровения: «Знаю твои дела… и нищету (впрочем ты богат)». Наверное, из-за провокационного сопоставления нищеты и богатства, которые в духовном смысле часто меняются местами.
Игнатий Богоносец нашел здесь по пути в Рим самый сердечный прием. Сюда к нему съезжались эфесяне, магнесийцы, траллийцы. Здесь он будет возражать докетам, считавшим человеческую природу Христа призрачной («Сами они призраки, которые теряют жизнь в прениях и, не став еще людьми, норовят стать богами»). Но более всего он радовался молодому епископу Поликарпу, так нежно любимому своей паствой (ему и обувь не позволяли снимать самому, предупреждая малейшее его желание), что не мешало ему жить самой горячей и искренней верой, как будто мимо всякой внешней жизни.
Его ученик — Ириней Лионский — один из отцов Церкви, тоже родом из Смирны, оставил потом чудесный портрет Поликарпа, описав, как тот во время беседы обычно ходил взад и вперед (ведь он знал апостола Иоанна и через него видел Слово Жизни, и это счастливое воспоминание не давало ему усидеть). И как он вскрикивал и затыкал уши, когда ему говорили о гностиках: «Боже, и Ты сохранил меня, чтобы я слышал это!», и бежал от места, где услышал противное Богу. Удивительно живо! И то, что он был горяч в порывах, но не в рассуждении, и что любил цитировать своего земляка Гомера.
Сколь это отлично от нашего академического богословия и учительства! Сколь подлинно и всегда юношески трепетно! Как и Игнатий, он носил Бога в себе, и эта богоносность и давала им убедительность и силу любви, с которой они торопились не осудить противника, а принять его в свое сердце. Игнатий Богоносец казнен при «милосердном» Траяне. Поликарп возведен на костер при Марке Аврелии. Его казнили, обвинив в «безбожии». Народ торопливо, с жадным нетерпением собрал дрова и хворост. («Это он учит не приносить жертвы и не кланяться богам. Смерть безбожнику!») Люди были уверены, что делали «святое дело» — спасали свою веру. Огонь взвился корабельным парусом. Святой в середине был недвижим, и лицо его сияло любовью — кто знает, в последнее мгновение не вспомнил ли он укрепляющее слово апостола Иоанна из послания ангелу Смирнской церкви: «Будь верен до смерти…»