Где это происходило? Где казнили двенадцать филадельфийцев и юного Германика? От театра не осталось и следа — землетрясения, войны, переселение народов. От величия древнего города — тоже. Жадная Новая Европа смела все. Только агора в центре вновь подняла десяток прежде поверженных колонн и открыла сбереженное землей чрево подземной жизни — циклопических водоводов и стоков. Вода и сейчас мерно течет в царственных арках. Каменные львы с отбитыми лапами напрасно грозят зевакам. Безглазая Деметра равнодушно провожает садящееся солнце. Такой же безглазой видел ее Поликарп, и так же, очевидно, пели тогда в капителях скворцы, готовясь лететь домой к земле, которая еще не ведала своего имени — Русь.
И теперь я гляжу на этих скворцов дома и вспоминаю Смирну — горячий закатный водопад черепицы с гор к морю, строй колонн на опустошенной агоре. И двух великих отцов церкви, исповедников и мучеников, которые из святцев вернулись в живую горячую реальность и стали близки сердцу, как близки родные, много определившие для тебя люди.
Когда выбрались из города, уже пошли зажигаться по предгорным деревням огни. Когда еще нет настоящей тьмы и небо еще удерживает последний свет скрывающегося солнца, эти огни особенно уютны. И почему-то все вспоминаются толстовские «Казаки», тихий шелест станиц по вечерам, и чудится, что там по-прежнему городские Оленины завидуют деревенским Лукашкам и Брошкам, их природной простоте и здоровью, их не знающей суеты времен жизни.
А в цивилизацию возвращает бесконечный сверкающий туннель в горах по дороге в Дидиму — река огней, машин, грозное мертвое фантастическое течение, будто в увертюре «Соляриса» Тарковского, и короткий укол ужаса: если на минуту в этой каменной ночи погасят свет… И под звезды вылетаешь с радостным вздохом: слава Тебе, Господи!
Часть VIII
Мертвые камни и живое слово
Между небом и землей
День заботливо свел три города, где античная культура памятливей христианской, и в этом крылся урок, словно что-то важное еще не было додумано, а понять это требовалось немедленно. Почему же пала такая великая, властная, украшающая человечество культура, почему эти прекрасные, гордые камни после Рождества Христова уже не питали полководцев, императоров, мудрецов и героев? Ответы истории вроде бы известны. Их не зря осмысливали Моммзен, Гиббон, Тойнби. Но все равно ответа просит своя «частная» душа. Легко судить по учебнику. Труднее, когда видишь перед собой руины таких храмов, до которых человечество уже не поднимется. Дело рук таких мастеров, которые могут быть вскормлены только великим духом и небесным пониманием красоты, совершенство такой подлинности, на которое, кажется, не могут поднять руку никакая злая мысль и воля.
В Дидиме встанет в центре города храм Аполлона. Глаз, уже как будто приученный Ассосом, акрополем Пергама, сардийской Артемидой, не должен удивляться: колонной больше, колонной меньше… Однако потрясенный ум молкнет и даже на минуты испытывает неприязнь к неисчерпаемости величия, словно просит пощады.
Тут только внутренне вскрикнешь, когда колонны не соединят, а раздавят небо и землю, и у тебя отяжелеют глаза перед необъятностью. Нельзя охватить все разом: могучую поступь колонн, слепую тяжесть стен, мрачную пустыню внутреннего двора, которую не украсит и нежный, летучий, как арфа, портик малого храма местного, под стать дельфийскому, Оракула.
Оракул назовет здесь Александра Македонского Сыном Зевса и докажет, что умеет лестью выбить для города деньги на строительство святилища поталантливее наших экономических гениев. Оглянешься на лестницу, по которой только что сошел в этот Аид и Тартар (одни эти пугающие слова немного передают эту гнетущую силу), и побоишься, что не взойдешь обратно — так неуклонно она низвергается вниз, в одну сторону. Человеческий голос тут неуместен — только оракул и небо! Нечаянно вспомнишь Сардийскую Артемиду и улыбнешься — девочка она перед этим чудовищем. И сами горгоны Медузы, некогда пугающие с фризов тяжестью взглядов и змеиным клубком кудрей, после мрака двора круглощеки и безобидны, и ужас их детски театрален. Крылатые Зевсовы быки в капителях легки, будто бабочки.
На минуту бы воскресить все это в прежнем единстве и, наверное, многое понял бы скорее, но нынешние картинки реконструкций не передают масштаба и обессиливают воображение. «Наш» малый греческий храм стоит через дорогу. Он побелен и уже забыл свою византийскую генетику. Его давно сделали мечетью, и вместо креста на куполе посажен цветок четырех рупоров, скликающих к намазу. Поневоле отведешь глаза и постараешься лучше дослушать державную речь Аполлона, дочитать слово Великого Александра, получше вслушаться в не дающий покоя вопрос о причинах гибели великой культуры, пока дорога не выведет тебя к Милету.
То там, то тут промаячат руины арок, терм Фаустины, гимнасия (зрение уже привыкло различать их), христианской базилики и агоры, а потом почти внезапно вознесется у дороги крылатый театр, закрывающий полнеба. Скамьи на львиных лапах пойдут спускаться с поднебесья к орхестре, закипят во фризах битвы гладиаторов со львами и купидонов с вепрями (хотя, казалось, этой голопузой купидонной публике пристало пускать стрелы только в сердца влюбленных, но вот поди ты — тут они при вполне мужском деле), раскроются в проходах гигантские арки, в которые можно въехать квадригой, и за ними засияет небесный свод, дальние поля, почти угадываемое далеко ушедшее от этих стен Эгейское море, оставившее близкие вешние воды, которые сейчас не дают подступиться ни к термам, ни к гимнасию — всюду слепит зеркальная гладь. Болото под стенами театра гремит лягушачьими хорами. Зеленые золотоглазые принцессы напрасно ждут стрелы русских Иванушек. Камни черепах бьются в траве с роговым, гулким стуком. И тут нет мира. Выглянет змеиная голова, увидит противницу, спрячется и — р-раз ее в бок. Романы, турниры, весна!
Поднимешься по ступеням — ветер свистит, солнце ликует. Чаша театра дышит нагревшимся камнем, властью и силой. Не расчет, а музыка сфер! Здешние архитекторы ставили лучшие здания Малой Азии. Этот Милет рассчитывал Гипподам. Последним всплывет в хрониках милетец Исидор, строивший для Юстиниана Константинопольскую Софию.
Прекрасный город расчета и мысли может растерять имена своих гениев, но пока радуется небесам хотя бы один этот театр, явленная гармония мира, о которой думали достойные умы, по-прежнему будет поражать. Да и забудешь ли об их усилиях, если на этих скамьях сидели Фалес Милетский, полагавший первоэлементом мира воду, а возражали ему земляки Анаксимен, утверждавший началом мирового вещества воздух, и Анаксимандр, считавший, что это непостижимый апейрон. Трое на одной скамье! Поневоле поймешь, почему их держат львиные лапы! И поневоле восхитишься силой мысли, ее напряжением и глубиной, если сегодня все три мыслителя со скамьи милетского театра никуда не делись из истории философии.
Вряд ли миновал эти скамьи и апостол Павел. Он уходил отсюда на корабле в Тир, потом в Иерусалим, чтобы не заворачивать в Эфес, боясь задержаться в пути из-за привязанности к этому городу и своим ученикам. Он позвал эфесян сюда, чтобы проститься с ними перед отъездом, зная, что после завершения миссии ему уже не вернуться, и торопился предупредить молодых христиан о бодрствовании: после его смерти придут волки ересей и расхитят стадо.
Он уже видел наступление искушающего заблуждения, которое отринет осмотрительность, потому что откажется от защиты откровения. Где-где, а в Милете такую жадность познания ведали лучше других, и, возможно, именно поэтому апостол и избрал Милет для своего прощания с родной Азией, для которой он сделал так много. Он завещал ученикам волю к Истине и напоминал им: не связанная с напряжением духа, она подменяется волей к власти и пустым тщеславием. Он оставлял здесь своего больного спутника Трофима и уходил навсегда. Апостол и его друг и спутник Лука в «Деяниях» пишет о слезах и сиротстве остающихся, и его слова хранят живую горечь прощания. Эта человеческая нота покажется непростительной слабостью и явным противоречием — львиный камень не принимает слез. Здесь место «шлемоблещущим и пышнопоножным» героям и «высокоумным и громковещанным» мудрецам и прорицателям, «прекрасноланитым» девам и «лепоподобным» женам. А уж если горечь, то Клитемнестры и Медеи, и если мысли, то о первовеществе мира, а не о человеческой боли. Здесь живут «в жанре», но не в жизни.