— Идиот, — ответил Новиков. — Ты просто, я не знаю… — Новиков обернулся к оперу. — Ты просто… Я не знаю, кто ты такой вообще!
Он решительно отправился в сторону своего дома, опер за ним, секунд десять они шли быстро и молча.
— Зато я знаю, кто ты такой, — вдруг сказал опер. — Ты мокрица. Такие как ты — вы не воюете, у таких, как ты, нет рук, вы ни черта не умеете делать, даже вон пять девок пропесочить пугаетесь… Вы живете с мамками, вы сидите у всех на шее. Избили тебя? Ты погляди, какая беда. Конец света настал! Ты знаешь, как меня били в армии… ты не служил ведь? Я ж знаю, что не служил. Вас туда не загонишь, мокриц. Поэтому вы хлипкие такие. Хлипкие, скользкие, склизкие. А бить — это нормально, понял?
— Давай я тебе въебу? — спросил Новиков, останавливаясь.
— Куда? — тут же отозвался опер. — В челюсть? Или, хочешь, в живот? Или вот так вот, кулаком по голове, — он изобразил как. Он издевался.
Новиков отвернулся и снова пошел. Он никогда бы не смог ударить опера. Он мог только спросить про это.
— Чего ты там сидел плакал тогда в коридоре? — быстро спрашивал опер. — Когда допрашивали твоего Леху? Чего ты не ворвался и всех не сломал? За друга не вступился? А?
Новиков прибавил шагу, опер тоже.
— Чего ты на меня не бросился, в конце концов? — спросил опер. — Ты ж без наручников был? Ну? А я тебе уже сказал почему. Потому что ты такой. Я даже не знаю, зачем таких, как ты, плодят. Вы породу портите, нация от вас гниет.
— А от вас? — спросил Новиков.
— У меня понятия, — сказал опер. — Воры уже не живут по своим понятиям, а я — живу. Я не бью людей в наручниках. Никогда. Я не шью дела и не сажаю невинных. Виноватых сажаю. Я называю свое имя всем подозреваемым, любой мрази. Меня любой может найти — я хожу пешком по городу. Меня всякий обиженный может попытаться выловить и сломать. Но только вот хер им.
Опер действительно согнул правую руку, обрубил ее левой — и показал.
— А вот я бы тебя сломал, — сказал опер с некоторым лиризмом в голосе. — Еще минут пятнадцать и сломал бы. Но я почувствовал, что действительно не ты. Пожалел тебя. А то бы доломал. И поехал бы ты на зону.
— Мне тебя поблагодарить? — спросил Новиков, приостанавливаясь.
Опер не ответил, но обошел Новикова и заглянул ему в лицо.
— А про зубик ты мне наврал, — сказал опер. — Раскрутил меня, признаю. У меня одна жалоба висит уже — ушлый тип попался. Все нервы вымотал. И вот ты еще. Купил меня на зубок. Да?
— Оставь меня в покое! — прошептал Новиков с ненавистью, схватив опера грудки, но тут же расслабив руки, отпуская эту чертову кожаную куртку.
— Во-от, — кивнул опер, видя движенья рук Новикова. — Вот так.
Опер разгладил куртку и добавил:
— Ты в покое. Живи спокойно — и будешь в покое.
Дома Новиков нашел письмо матери — оно так и лежало в его комнате, куда он вчера даже не заглянул: у него с детства была привычка спать на родительском диване, едва отца с матерью нет дома. Просто потому, что он был просторней и уютней.
Мать писала: «Сынок, ты не должен обижаться на нас с отцом. Мы тебя любим. Отец все вспоминает, как тебя принесли из роддома. Потом ты рос, и, когда подрос, ты стал далеко, как будто зашел по ступеням вверх. Ты ни разу не спросил у отца, как у него дела на работе. Ты уже несколько лет не зовешь меня “мама”. А отца своего “папа” не звал очень давно. Если бы мы говорили, была бы другая жизнь у нас. А мы ходим по комнатам и молчим. Уже давно и мы с отцом (здесь мать что-то начеркала, было не разобрать). Хотя теперь мы с ним научились говорить, но по-другому, не как раньше. Но и то хорошо. Зато теперь с тобой молчим. Не молчи. Ты мне, может, не до конца все рассказал, или я, дура, не так все поняла. Помни, что у тебя есть мама, которая желает тебе только добра».
Слово «только» мать написала большими буквами и дважды подчеркнула.
У Новикова будто скрутило лицо от вялой брезгливости, он смял письмо в руке, потом, опомнившись, снова его развернул — начал просто складывать, но не сдержался и таки порвал: с остервенением и на множество клочков. Пока рвал, это ее подчеркнутое и написанное детским почерком «только» все мелькало и мелькало.
Долго потом искал, куда выбросить письмо: в мусорное ведро на кухне нельзя — мать же и заметит, в форточку неудобно… спрятал в карман куртки.
Новиков вдруг поймал себя на мысли, что ему совершенно некуда податься.
Он подался на кухню, в ванную, в свою комнату, куда ему почему-то особенно не хотелось. В этой комнате жил тот Новиков, которого били минеральной бутылкой по щекам, — не было никакого желания снова обнаружить себя в его компании.
Раза три Новиков ходил к домашнему телефону — предназначение этого аппарата с каждым днем становилось все более бессмысленным. В нем не хранилось ни одного номера. Что делать, если никаких абонентов, кроме «01», «02» и «03», Новиков не помнил?
«Может к тем блядям махнуть? — подумал Новиков устало и саркастично, — Может быть, они там до сих пор… отмываются…»
На минуту нестерпимо захотелось позвонить Ларке — но скоро прошло.
От мысли позвонить матери или сестре Новиков отмахнулся с такой же неприязнью, как если бы ему пришла в голову вздорная идея пожевать шарф или намазать лицо зубной пастой.
В очередной заход на кухню Новиков даже поставил на огонь сковороду, в которую задумчиво разбил восемь яиц, хотя обычно обходился двумя. Но в этот раз съел и того меньше, одно, — а остальные семь быстро стали напоминать какой-то неземной, скользкий и холодный ландшафт.
Кажется, он еще успел посмотреть что-то в телевизоре, через какое-то время поймав себя на мысли, что неустанно жмет на кнопки пульта, потому что на каждом из каналов попадались люди, которых Новиков сразу же начинал искренне ненавидеть.
Сам не помня как, Новиков стал понемногу одеваться, — он настолько торопился уйти из дома, что осмысленно оставил свет включенным и в своей комнате, и на кухне, — лишь бы покинуть квартиру скорей.
На улице когда-то успело потемнеть. Куда делся целый день, было не понять.
Тот дворик, где жил Новиков, был достаточно тих, если не считать парковавшихся вдоль и поперек авто, то там, то здесь мигающих сигнализацией. Время от времени, чаще всего ночью, одна из них начинала спросонья истошно орать, пока свои же, стоящие рядом машины, не успокаивали свежую, сияющую, набалованную истеричку: «Кто тебя угонит, тебе даже выезд загородило джипом, ты ж не летаешь, дура. Спи, давай».
Когда хозяйка истерички появлялась в темном окне — та уже спала. Хозяйка все еще тыкала наманикюренным пальцем в сигналку, хотя никакой нужды в том не было, — и потом долго искала на подоконнике сигареты, потому что включать свет ей было лень.
Новиков протиснулся между машин и поспешил к центру города, где много света и где так легко думается, особенно когда думать не о чем.
Он бессмысленно переходил дорогу туда и сюда, проверяя нервную систему водителей, подолгу разглядывал манекены в погасших или сияющих отраженным светом витринах, изучал названия ресторанов и кафе, топтался возле афиш.
Леху он увидел со спины, тот проходил в окружении, видимо, друзей, которых Новиков не опознал — верней, не успел опознать, так как был совершенно зачарован смехом своего товарища.
Леха хохотал.
Хохотал и, судя по хохоту, был слегка навеселе, но не сильно, не болезненно — а легко, искристо. Он, еще двое парней, и сразу четыре девушки, все они вперемешку плавно двигались по улице, обнимая столбы, трогая стены, толкаясь и теснясь, прикасаясь друг к другу и порой целуясь.
Новиков некоторое время шел за ними, пытаясь убедить себя, что это не Леха — с чего бы Лехе так хохотать.
Но нет, это был он.
— Леха! — окликнул Новиков.
На зов оглянулась одна из девушек, вполне себе милая, курносая, хлоп-хлоп глазами. Посмотрела сквозь Новикова и снова отвернулась. Взгляд у нее был такой, словно Лехой была она — и, оглянувшись, но никого не увидев из числа знакомых, девушка решила, что позвали какого-то другого Леху, а не ее. То есть ей даже в голову не пришло толкнуть в плечо истинного Леху — тебя, мол.
— Ну, Лех! — совсем уже негромко, остановившись, позвал Новиков.
Леха в ответ на это решительно натянул шапку на уши и поскакал впереди всей своей толпы, куда-то зазывая друзей. Девушки застрекотали на своих каблучках вслед.
«…для Лешки случившееся с нами было как все его влюбленности — сначала жарко, яростно, бурно, а затем, очень скоро — вообще никак», — думал Новиков, спустя минут пятнадцать, глядя в асфальт и поминутно на кого-нибудь натыкаясь.
«…или сейчас все сложнее? — спрашивал себя Новиков и тут же отвечал: — А чем сложнее? Все то же самое».
«…вот ведь как странно, — думал Новиков, — человек ведет себя схожим образом в, казалось бы, совершенно противоположных ситуациях…»