— Да. Хотел. Ну, сначала не хотел, а потом сказал, что вроде, деньги нужны.
— С чего это вдруг?
— Да я почем знаю? Сказал, что хочет матери оставить денег. Я его еще спросил, мол, уезжать, что ли, собрался, а он такой, «вроде того», сказал. Вот я, значит, сегодня и зашел по дороге.
— Ну и? — спросил Черепицын.
— Что «и»? — разозлился дядя Миша. — Как видишь, не успел. Удочку-то купить.
Дальше дядя Миша по минутам рассказал, как подошел, как постучал в дверь, как никто не ответил и как он толкнул дверь и вошел.
Вначале он ничего странного не заметил, да, собственно, и вообще ничего не заметил, так как было темно, хоть глаз выколи. Он пошарил по стене рукой, но выключатель не нашел. Он окликнул хозяев, а затем прошел через прихожую в комнату. Там горел небольшой торшер в углу, и дядя Миша стал постепенно различать мебель и прочие предметы небогатой обстановки. Только тогда он и заметил Серикова. Тот висел в дальнем углу, никак не выделяясь на общем фоне и даже как-то причудливо дополняя его. В смерти Сериков оказался столь же скромен и неприметен, как и в своей теперь уже прошедшей жизни. Сначала дядя Миша перепугался и даже бросился к выходу, но потом, рассудив, что «мало ли что», рванул обратно в комнату и попытался снять Серикова. Но это оказалось невозможным по причине тяжести тела и слабости дядимишиных рук. Он встал на стул и попробовал растянуть тугую петлю вокруг сериковской шеи, но и это у него не вышло. Висящее тело тянуло вниз, и его надо было приподнять. Делать два дела одновременно дядя Миша никак не мог. Наконец до него дошло, что веревку надо просто перерезать. Он достал перочинный нож, который всегда носил с собой — «на всякий случай», и в течение нескольких секунд перерезал натянутую, как тетива, веревку. На пол повалились оба — и покойник, и полуживой от страха дядя Миша.
Затем дрожащими и влажными от мокрых сериковских брюк пальцами он набрал сначала номер Зимина, а потом и отделения, а затем выбежал на улицу позвать кого-нибудь на помощь.
— И никого не было? — спросил Черепицын.
— Никого, — развел руками дядя Миша.
— А записку видел? — спросил участковый.
— Какую? А-а… Эту… Не сразу. Это уже когда Зимин подошел, я за стол присел, ну и гляжу — листок какой-то.
Это был тетрадный листок, на котором ученически ровным почерком было выведено следующее: «Все эти ужасы были, есть и будут, и от того, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше». И чуть ниже: «А. П. Чехов».
Черепицын несколько раз внимательно осмотрел листок, прощупал и даже понюхал его. Но никакой загадки тот в себе не таил — рядом лежала тетрадь, из которой листок был вырван, и ручка, которой был написан текст.
Мать уверяла, что никакой записки, когда она уходила, не было — она за этим столом чай пила, а почерк — да, Сережин.
— У него всегда такой был почерк аккуратный, еще со школы, — добавила она.
— Значит, записку прочитал, и что? — обратился Черепицын снова к дяде Миши.
— Да ничего, — пожал тот плечами. — Чего мне с ней делать? Махорку, что ли, заворачивать? Я Зимину сказал — тот только усмехнулся, и всё.
— А чего это ты усмехнулся, Дмитрий Олегович? — повернулся сержант к Зимину, который в тот момент дописывал заключение.
— Ничего, — не поднимая глаз, ответил фельдшер. — Ошибка там. «Оттого» раздельно написано.
Черепицын взглянул на листок и хмыкнул:
— М-да?.. А как надо?
— А надо, — сказал Зимин, вставая и протягивая сержанту заключение, — слитно.
— Да, да, — вдруг всполошилась мать Серикова, — Сереженька писал чисто, но с грамотностью не шибко успевал, за это его ругали в школе. А я ему помочь не могла — сама я безграмотная.
И снова сникла.
Черепицын хотел еще что-то спросить у дяди Миши, но не знал что, и теперь сидел, барабаня пальцами по столу. «Вот чертова привычка — от майора подцепил!» — мысленно одернул он сам себя и убрал руки под стол.
— Можно идти, что ли? — спросил дядя Миша.
— Да иди, иди, надо будет — вызовем, — задумчиво произнес сержант. Ему нравилось говорить о себе во множественном числе — так, ему казалось, звучит солиднее, хотя ясно было, что вызывать, кроме него, больше некому.
— А то могу и дальше рассказать, — на всякий случай предложил дядя Миша.
Но дальнейшее Черепицына не интересовало — дальнейшее он знал сам. Этой ночью он решил переночевать в отделении, так как с утра пораньше майор собирался обсудить детали предстоящего собрания в клубе. В 8.20 раздался звонок с сообщением о смерти Серикова, и Черепицын, злой и невыспавшийся, рванул на место события. Там уже было несколько зевак, которых ему пришлось вытолкать на улицу. Через полчаса пришла мать Серикова. Сержант первый раз сталкивался с самоубийством и, честно говоря, не совсем знал, как обычно поступают в таких случаях с родственниками: надо ли им сразу все сообщать или нет. Но толпа у дома, а также тело Серикова, которое до его приезда дядя Миша и Зимин положили на диван, были такими красноречивым доказательствами того, что произошло что-то трагическое, что и врать матери у Черепицына язык не повернулся.
Она не стала кричать и причитать (чего очень боялся сержант), а просто опустилась на стул, приговаривая: «Ну вот, Сереженька. Значит, вот такие дела». Так она и просидела все время, пока Черепицын обсуждал с Зиминым медицинское заключение. Потом он спросил ее, может, ли она описать свой день, и она покорно согласилась.
Теперь, когда и дядя Миша был опрошен, можно было со спокойной совестью отправляться восвояси, хотя и ежу понятно, что майор будет делать из него отбивную котлету, как будто это он лично Серикова в петлю затолкал. Стоило ему сделать шаг за порог, как многочисленные зеваки хлынули в дом, но были встречены таким отборным матом со стороны Зимина, обычно сдержанного на ругательства, что притихли и только спросили, не надо ли чем пособить. Зимин только с досадой махнул рукой и вышел из дома.
Черепицын предложил фельдшеру подвезти до дома, но тот только мотнул головой.
Уже в уазике сержант кинул последний взгляд на дом и увидел, как из дверей, озираясь, вышел дядя Миша. В руках у него была удочка.
— Ну что за люди! — сплюнул в сердцах Черепицын и завел мотор.
26
30-го декабря Антон встал поздно. Вчерашнее вспоминалось с трудом. Был какой-то разговор с Сериковым, какие-то философские дискуссии с Зиминым, но всё в таком плотном тумане, что, если бы ему сказали, что это ему лишь приснилось, он бы не удивился. А вот то, что он все-таки добрался без приключений до дома, его порадовало.
Голова, как ни странно, не болела. Да и вообще настроение было боевое.
Последние два дня они с Ниной лихорадочно собирали вещи и готовились к переезду. Маячившая впереди новая жизнь давала такой выброс адреналина в кровь, что казалось, не к переезду они готовятся, а к медовому месяцу (которого у них, кстати, никогда не было). Ни дать ни взять — пара молодоженов. Нина это тоже заметила. Все мелкие ссоры и пустячные перебранки в одночасье испарились, уступив место какому-то глупому щенячьему восторгу. Они смеялись, выбрасывая ненужную рухлядь и укладывая самое необходимое. Перешучивались, прыгая по комнате и спотыкаясь о раскрытые чемоданы, из которых выглядывали любопытными змеями галстуки и рукава рубашек. Веселились, сидя на полу и рассматривая свои старые фотографии, с которых на них снова смотрели они, а не какие-то чужие люди.
К нечаянной радости, среди огромной кучи «фотошедевров» обнаружилась и одна из их самых первых совместных фоток, которую они уже давно отчаялись найти. Снимок был сделан через пару недель после приезда Антона в Большие Ущеры. Он тогда только-только познакомился с Ниной, случайно оказавшись одновременно с ней в гостях у Климова. Там их и «сщелкал» радушный хозяин. Страсть между Ниной и Антоном вспыхнула быстро, как в романах. Но Антон был в делах любовных не особо опытен, и Нина взяла инициативу на себя. После одной из вечеринок у инженера, когда Антон сильно выпил, Нина потащила его к себе (до этого Антон ночевал прямо в библиотеке). Естественно, обстоятельства подталкивали к действию. Оказавшись в одной постели, удержаться от любовной страсти они не могли. Но Антон был настолько пьян, что у него просто ничего не получилось. Они какое-то время еще покувыркались, а затем Антон, утомленный и расстроенный неудачей, посмотрел на Нину и сказал фразу, от которой Нина полночи хохотала и потом часто припоминала ее Антону. Он сказал (слегка заплетающимся языком) следующее: «Обратите внимание, Нина Егоровна. Исторический казус. Редкий случай, когда верхи хотят, а низы не могут». Теперь, сидя на полу и глядя на блеклую фотографию, они вспоминали ту историю и смеялись до слез.
Чувства, которые за восемь лет притупились, вдруг обрели второе дыхание.