И тут сколько ни молись за батюшку царя, что проку! Не батюшкой он был для страны, а первым жандармом империи! Сколько он ни твердил про отечество про "матушку-Россию", — он оставался самодержцем — душителем всех инакомыслящих, вольнодумцев, бунтарей, заклятым и кровавым их врагом!
И что мог сделать придворный лекаришка! Ведь генерал охранки, на чью жизнь готовилось покушение, мог и сам отправить врача к праотцам, "подстроив" ловушку! Такова была "царственная" натура царя — его руки были обагрены кровью, пролитой явно, именем закона, и пролитой тайно…
Царственный корабль плыл в море невинной крови. И кто знает, когда и как отомстится эта праведная кровь, когда и как канет ненавистный корабль самовластья в пучину! Но кормчие знали одно — так и должно плыть, топить в крови всякую ересь и бунт!
Придворный врач, вернувшийся домой после высочайшей натаски, сидел с убитым видом, как приговоренный к смерти. Одно из двух — либо он по негласному повелению "обезвредит" шефа охранки, либо тот разделается с ним! В итоге получается, что оба они, и генерал, и придворный врач — отправятся к чертям. Они и еще многие и многие…
Не было мира и покоя — ни там, в зангезурекой вотчине, — ни здесь, во дворце.
Самодержца, ощущавшего шаткость устоев, зыбкость основы, на которой он возвышался, снедали сомнения и подозрительность, тайные страхи и тревоги.
Предавался ли он утехам наедине с ветреной и жеманной царицей или нет, заводил ли роман с фавориткой, наставляющей рога своему благоверному, государь не мог доверяться до конца никому даже в этих куртуазных забавах. Одна-единствен-ная державная страсть владела им и тешила его. И это упоение властью захлестывало, обуревало его сердце. И он крушил врагов империи, разил покушавшихся на ее устои, не щадя и титулованных недругов.
Только кровью можно было упрочить их, по глубокому убеждению императора.
Но, увы, несмотря на немыслимый произвол и насилие, эти устои продолжали расшатываться и сотрясаться.
"Подземные толчки" продолжались, порождая неверие и унылые мысли о будущности империи, которые посещали и статс-секретаря Его императорского величества. Обозревая исходящие-выходящие бумаги, реляции, депеши, представляя их государю, он испытывал тягостное чувство.
Вот и сейчас, перебирая почту, он наткнулся на пакет, запечатанный сургучом, из Польши. Должно быть, опять безотрадные, неприятные для государя вести, думал статс-секретарь. Мало было им восстания, и теперь не уймутся. "Повременим, — решил он. — Сейчас никак нельзя, государь не в духе". Пакет был заперт в сейфе. За ним последовали донесения с финской стороны, из азиатских краев, и еще бог весть откуда. А как быть с этим пухлым пакетом из канцелярии главноуправляющего на Кавказе, который только что привез фельдъегерь? "Отложить? Но доколе?"
Ему виделась реакция государя.
Вот августейший взор скользнул по пакетам, положенным на массивный стол с гнутыми ножками и гербом.
— Что это за бумаги, генерал?
— Почта, государь!
— Заладили: "Его императорскому величеству"!
— Так точно, государь. — Ну, положим… А сами-то о чем думают, господа?
— Должно быть, им нужна высочайшая воля и споспешест-вование… Не исключено, что и военная помощь.
— Штыки — для охраны границ и расширения наших владений! — Государь вновь обратился к карте. — Вот здесь — Манчь-журия! — Государевы сапоги следовали со скрипом дальше. — Вот здесь — Персии надо утереть нос!
Статс-секретарь не смел поднять глаз под прищуром колючих царских очей.
— Ну-с, как же? Или мнишь, что я не видел на твоей этажерке пухлые томики персидских рифмоплетов?
— Позвольте объяснить, государь, — статс-секретарь пытался увернуться от неожиданного натиска.
— Не позволю! — загремел царский глас, сотрясая стены. — Пусть о нас говорят, что хотят!
Статс-секретарю стало дурно. Государь возносился в его глазах все выше и выше, расплывался, заслонял собой весь зал, всю карту, весь мир.
Глава сорок пятая
В народе тогда говорили, что стареющий статс-секретарь все больше тяготился своей службой и подумывал об отставке. Однако разве посмел бы он заикнуться об этом государю? Скорее всего, государь поднял бы его на смех, уничтожил бы иронией. "Как?! — спросил бы он. — Отставка? Или тебе уже не мил царский хлеб? Или в тягость государево доверие? На покой захотелось? Удрать от службы и прохлаждаться на генеральском довольствии? Шалишь, ваше сиятельство".
"Я уже стар годами… и не могу подобающим образом…"
"Это уж решать мне".
"Помилуйте, государь… И здоровье у меня…"
"Придет черед — проводим тебя честь по чести…"
"Покорнейше благодарю…"
"Уразумел?"
"Так точно, государь".
И представляющий этот вероятный диалог, не видящий в себе силы возражать, тянувший лямку с привычным, заученным "так точно, государь, совершенно верно", дряхлеющий генерал не мог никак избежать августейших попреков. День минует на другой грянет гром.
Встав раньше обычного после маятной, проведенной в тягостных думах ночи, даже не удосужившись справиться о самочувствии занемогшей супруги, статс-секретарь покатил во дворец.
Вскоре генерал-адъютант вызвал его к царю.
Царь, кружа вокруг стола, вдруг остановился, поглядел на генерала, ткнул указательным пальцем в карту:
— Европа должна склониться ниц перед нами! — И умолк, будто ожидая, что скажет собеседник.
— И я думал об этом…
— Так кто же должен диктовать? Кто, я спрашиваю вас?
— Ответ ясен: вы, государь.
— Вот, гляди, господин статс-секретарь. У кого столь же великие владения? Вот — от Афганистана… до границ Персии… Турции и дальше…'и дальше… У кого на свете столько земли?
— Только у нас.
— Ни у кого больше. Ни у англичан, ни у французов. А вот материк — этот… Он для них. Но мы доберемся и туда. А вот сии господа из губерний в слезливых депешах клянчат у меня штыки, военную силу! И ведь не думают, а как с иноземными врагами нашими? Как с Черным морем, с проливами? А что станется с константинопольскими церквами, превращенными в мечети? Как их защитить голыми руками? Нет, сударь, силой оружия! И потому — главное условие и предпосылка успеха наших кампаний… — в чём, как полагаешь, генерал?
— Я… я совершенно…
— Я полагаю, — нетерпеливо оборвал государь застигнутого врасплох собеседника, — что сперва надо позаботиться о внутренней прочности державы! О прочном равновесии! Таком равновесии, при котором волки уживались бы с овцами! Чтобы мы не тратили расточительно военную силу на наведение внутреннего порядка, а нашли бы ей более полезное применение! Пора бы понять, что свято место пусто не бывает. Утратим сферы влияния в Персии, туда сунутся англичане, провороним арабские пустыни — турки тут как тут. А не турки, так французы или те же лорды. Понятно?
— Так точно…
— Ну вот… Потому-то и мы должны укрепить южные пределы, Кавказ, вразумить этих иноверцев, склонить их к смирению…
Государева длань с нацеленным, как штык, указующим перстом замаячила перед статс-секретарским носом.
— Не укрепив тылы, окраины, не собравшись с силами, не водворив спокойствие в империи, нам дальше не сдвинуться! Вам ясно, почему, господин генерал? — иронически спросил государь. — О чем думаете?
— Все мои думы об одном — о покорнейшем служении государю. И ни о чем более.
— Так-таки ни о чем?
— Так точно. Мой высший долг и смысл всей жизни — усердное служение.
Царь неожиданно мягко опустил руку на ссутулившиеся генеральские плечи.
Слезы умиления скатились из-под набрякших век секретаря, поползли по морщинам обрюзгшего лица.
— Покорнейше… благодарю, — выдавил он из себя.
Император между тем продолжал развивать свою мысль о необходимости мира в державе во имя дальнейших шагов на Востоке, на Черном море, Дарданеллах.
— Если мы не добьемся этих целей, — вдруг с угрюмой отрешенностью проговорил самодержец, — уж лучше тогда смерть…
— Помилуйте, государь!
— Но это все, голубчик, между нами, — император прошел к креслу и картинно скрестил руки на груди, не сводя взора с карты. — Увы, наши владетельные князья, увенчанные крестами, и осыпанные милостями наместники не вникают в суть событий. Ну, скажите на милость, как впредь я могу полагаться на кавказского главноуправляющего, вопиющего "караул!" перед горсткой тамошних карбонариев, как их там… гачаги или абреки… шут их разберет! — Император в ожесточении и досаде рухнул всей тяжестью тела в кресло и… раздался скверный деревянный треск, кресло подломилось и развалилось, и Его императорское величество тут же отпрянул, как ужаленный, сочтя этот факт отнюдь не добрым предзнаменованием… В раздражении государь отпихнул сапогом полированную развалину.