Вальден сообщает, что несколько дней назад он сидел в этом кафе с Маяковским, который, в отличие от Шагала, не собирается покидать Россию. "Именно Москва указывает нам, берлинцам, истинный путь. Маяковский ощутил это...
Маяковский написал: "Сквозь вильгельмов пролет Бранденбургских ворот пройдут берлинские рабочие, выигравшие битву. Рабочий Берлин протягивает Москве руки".
Шагал пытается возражать, он говорит, что не любит шума и криков, митингов и людей, управляющих искусством. "Они требуют себе в распоряжение весь мир, я же мечтаю о какой-нибудь комнатушке в Париже, где можно было бы поставить стол, кровать, мольберт". Шагал мечтает об устойчивости, однако ему предстоит еще долгий путь скитаний и лишений в Европе апокалептического века.
***
В 1993 году Горенштейн в уютной своей квартире на Зэксишештрассе написал повесть "Последнее лето на Волге", которая опрокинула разом концепцию о долгожданном покое собственника, владеющего десятью парами хорошей обуви и четырьмя английскими пиджаками.
Одной "черной волжской ночью" во время путешествия на катере герою повести приснился сон о "манящей загранице". Он оказался в неведомом городе со странным названием Чимололе. "Несуществующий заграничный город" был полон сытого довольства и благополучия. И немотря на то, что Чимололе, вследствие сна, был невесомым, лишенным конкретности, захотелось уйти в это небытие, настолько мучительно было существовать в реальном мире. "Где ты, Чимололе", - воскликнул герой.
Сон перешел вскоре в явь: после путешествия по Волге герой поселился в заграничной реальности-мечте - в Берлине, полном такого же изобилия, сытости и довольства, и, как ему показалось вначале, без мучительных русских вопросов и проблем. "Я иду в равнодушно-вежливой толпе, мимо до жути ярких витрин, мимо сидящей за столиками избалованной публики... Сытость и покой даже в ухоженных уличных деревьях". В Берлине жарко, герой выходит погулять и встречает немца-соседа. Всякий раз, завидев автора, сосед, по-видимому упражняясь в русском языке, заговаривает с ним, преподнося весьма любопытный набор слов, составляющий целый ряд "персонажей" русской драмы, а заодно и немецкое "клише" на тему "русский вопрос". "Водка... Тайга... Волга... Господин, прости... Братья Карамазов..."
Немец-сосед напоминает герою о том, что от русских проблем ему не удастся скрыться и в "манящей загранице". "А наши проблемы вросли нам в тело, наши проблемы вросли нам в мясо, и отодрать их можно только с мясом", - заключает он.
Герой повести сознает, что и здесь, в Берлине у него за спиной все та же всепоглощающая тайга, бесконечная Волга - "географический", как говорил Чаадаев, фактор России - и роман "Братья Карамазовы" с его софистическими кульбитами вокруг "последней истины", не достигающей, однако, и "краешка истины". Автор (герой) идет по вечернему Берлину, сворачиват с нарядной улицы, улицы мечты и обмана, к темной и безлюдной набережной канала, где древний хаос притаился на время, а само время отступило.
На берегу прохладней, и "прогуливается влажный, речной, совсем волжский ветер".
Здесь, у тихого берлинского канала с его осязаемыми волжскими ассоциациями, столь неожиданно примиряющими Запад и Восток, вдруг наступает долгожданный покой. "В такие благие минуты хочется верить в чудотворные силы, хочется верить, что рано или поздно тайны нашего спасения будут нам возвещены".*
______________
* Ф. Горенштейн, Последнее лето на Волге.
Часть II
Восемьдесят тысяч верст вокруг Горенштейна
13. Постоянное место жительства
Название этой части книги - отклик не столько Жюль Верну, сколько Глебу Успенкому. "Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя" - такую меткую характеристику, перефразировав французского писателя, дал Глеб Успенский творческой личности Льва Толстого. Так что мое название - уже третий аккорд в мандельштамовской "упоминательной клавиатуре". Оно кажется мне подходящим для записок, в которых не хотелось ограничивать себя документальным жанром мемуаров. В цикле рассказов о Горенштейне я задумала проследить за круженим событий вокруг писателя, суетных, которые он называл мелкобесьем, или несуетных, а также за круговоротом литературных "толков", слухов и споров, так или иначе с ним связанных. И в то же время, мне хотелось подчеркнуть, что абсолютной документальности, в принципе, быть не может, и что мои записки о писателе - во многом также кружение вокруг себя самой.
В первой главе я рассказала о детстве Горенштейна и его сиротстве. Писатель являл собой бездомность не только биографией, ставшей импульсом творчества, но и внутренним мироощущением. Право же, здесь у него - длинный ряд литературных предшественников, начиная с Овидия, у которого, в свою очередь, предшественников было достаточно. Я же назову несколько близких нам имен.
Стихи о роковой неотвратимой бездомности Александр Блок слагал задолго до того, как реальный дом был у него отнят, и имение Шахматово с уникальной библиотекой сожжено. Еще до всего этого его поэзия была пронизана предчуствием невозвратной утери дома:
Как ни бросить все на свете,
Не отчаяться во всем,
Если в гости ходит ветер,
Только дикий, черный ветер,
Сотрясающий мой дом.
Что ж ты, ветер,
Стекла гнешь?
Ставни с петель
Дико рвешь?
Для Владимира Набокова реальная бездомность, благоря дару Мнемозины, также стала его вдохновенной тоской, так что изгнание обернулось литературной удачей. Писатель довел "концепцию" "чужого угла" до логического конца даже примером личной жизни, которую самомифизировал. Не пожелав обменять утерянный в России дом на какой-либо другой, он предпочитал жить в гостиницах. "Отчего вы не обзаведетесь "своим углом?" - с тревогой спрашивал его М. Алданов. Впрочем, Набоков даже и побаивался оседлой жизни. "Как явствует из его сценария к Лолите, - замечает Стэйзи Шифф в книге "Вера", Набоков считал, что дома имеют обыкновение поражаться молнией и сгорать дотла, - убеждение, возможно, не лишено оснований, если вспомнить о прошлом Набокова".
Переехав из Америки в Швейцарию, Набоков все надеялся, что когда-нибудь "на заграничных подошвах и давно сбитых каблуках, чувствуя себя привидением", по знакомой дороге подойдет к своему дому в Рождествено. "Часто думаю, вот съезжу с подложным паспортом под фамильей Никербокер". Дидерих Никербокер - так звали героя романа Вашингтона Ирвинга "История Нью-Йорка". Этот Никербокер поселился в одной из гостиниц Нью-Йорка, затем ушел из нее, исчез бесследно, оставив хозяину вместо оплаты свой труд "История Нью-Йорка".
Последним прибежищем тогда уже всемирно известного Набокова была гостиница в Швейцарии в Монтре, которую он назвал "Лебединой". Его же самого называли "Черным лебедем Монтре".
...во сне
я со станции в именье
еду, не могу сидеть, стою
в тарантасе тряском, узнаю
все толчки весенних рытвин,
еду, с непокрытой головой,
белый, что платок твой, и с душой
слишком полной для молитвы.
Господи, я требую примет:
Кто увидит родину, кто нет,
Кто уснет в земле нерусской.
Если б знать.
Несколько лет назад я написала книгу о литераторах, жизнь и творчество которых объединила культурным пространством Берлина, достаточно мощным, обладающим, такой силой, что даже для "транзитного" Достоевского оно стало символом противостояния Востока и Запада, так же, как для Толстого в свое время Люцерн явился таким символом.* Шесть моих писателей - это Клейст, Гофман, Тургенев, Достоевский, Набоков и Горенштейн. Необычное и, на первый взгляд, случайное собрание имен.
______________ * М. Полянская, Музы Города, Берлин 2000.
Впрочем, если говорить о бездомности и отщепенстве, то Гофман и Клейст - бесспорные предшественники Горенштейна. Оба они - сама неоседлость, оба они блуждают, словно души во сне, по чужим пространствам и по чужим временам, в том числе и фантастическим. Клейст и Гофман также жертвы их жестокого времени. Нашествие Наполеона привело к разорению родных гнезд. Клейст нигде не находил себе места. Забившийся в угол тряской почтовой кареты, укутавшийся в черное поношенное пальто, этот бедный, бездомный барон постоянно в пути.
Уже не говорю о Гофмане, который за свои сорок шесть лет жизни сменил в поисках работы (он был юристом) множество городов, среди них - Кенигсберг, Варшава, Берлин, Бамберг, снова Берлин... При жизни один из самых читаемых и популярных немецких писателей-романтиков умер в Берлине в нищете и был похоронен в 1822 году без церемоний и торжеств на средства нескольких друзей, шедших в ненастный дождливый день за его гробом.
Что же касается еще одного героя книги, "благополучного" русского писателя Ивана Сегеевича Тургенева, то добровольный этот изгнанник, будучи очень богатым человеком, умирал от саркомы под Парижем, в Буживале, в "чужом углу", под акомпанемент и пение музыкальных классов Полины Виардо. По свидетельству Альфонса Доде, внизу неумолимо гремела музыка, а наверху, в полутемном кабинете, лежал, свернувшись в комок, исхудавший старик.