Привалившись грудью к палисаднику, толстяк поднял голову к окну и гаркнул:
– Мамаша, выйди-ка!
За стеклом мелькнуло и погасло плечо в красном.
– Обождите, – кинул блатарь. – Мы быстро.
Калитка за ними закрылась. Матвей не знал, что думать. Они что-то скрывают?
Совещание во дворе превысило шепот. Риторику блатаря, возбужденного явлением иностранца, перекрыл властный голос женщины, привыкшей много кричать. Она и выступила первой, кутаясь в пуховый платок, накинутый поверх красной кофты, – дородная матрона с мясистым лицом бывшей кустодиевской красавицы, хорошо попользовавшейся радостями жизни. Оглядев приезжих испытующим взглядом, она констатировала преподнесенное Матвеем событие в виде вопроса:
– Немец купил картину, которую Марина оставила у художника?
– Да.
– Деньги привезли?
– Но… Марина продала ее художнику, – нашелся Матвей. – Владельцем картины был он.
Женщина прищурилась так же недоверчиво, как сын.
– Продала, говорите…
– Sorry, wo sind die bilder?[8]
– Господин Ватсон желает увидеть художницу и ее произведения. Она на работе?
На лице матроны зримо отпечатался бухгалтерский труд мысли. Притихшее семейство смотрело по-разному – угрюмо, льстиво, настороженно; карикатурные лица этих людей заставили Матвея сжаться в неприязни. У толстяка был тот же цвет глаз, что у Марины, редкие волосы золотились на концах. Матвей хорошо помнил ее рассказ о семье и подумал, что толстяк – брат сестер по отцу. «Мамаша», конечно, жена отца, то есть та, к которой он ушел от матери девочек за несколько лет до ее смерти, а тощий хмырь приходится им сводным братом. Но где сами сестры, их отец и ребенок Матвея… если он есть?
Состроив горестную гримасу, женщина, наконец, шумно вздохнула:
– К сожалению, Марина не оставила нам картин. Она умерла.
Сообщение было столь же немыслимым, как удар ниже пояса в честной драке.
– Умерла?.. – пробормотал Матвей и на несколько секунд потерял сознание, – так было в детстве, когда после пинка Серого он очнулся на набережной со стесанной асфальтом кожей щеки.
Хозяева стояли в почтительном оцепенении. Робик тоже замер, но Матвей обнаружил на локте его поддерживающую руку.
– Почему? – прохрипел он сквозь спазматическое удушье.
– Родила девочку и умерла. Сердце было больное.
– Where the girl?[9] – спросил Робик по-английски.
Уловив знакомое слово, блатарь растянул губы в подобие скорбящей улыбки:
– Девчонка у Доры.
– Дора – сестра Марины, – пояснила женщина и с подозрением уставилась на Робика: – Он что, понимает по-русски? Зачем ему девчонка?
– У сестры, наверное, остались картины, – выговорил Матвей с усилием.
– Да, были, – нехотя обронила она.
– Где ее можно найти?
– На «курчатке» торгует.
– Рынок «Курчатовский», овощные ряды, место двадцать восемь, – подобострастно уточнил блатарь.
– Спасибо.
– Езжайте, езжайте. Продаст, ей деньги нужны.
– Alles gute[10].
…Прочь. Скорее прочь от матроны и ее тошнотворного выводка. Пока Матвей шел до машины пять напряженных шагов, в нем пружиной раскачивалась звериная сила, готовая раскрутиться и подбросить тело в обратном прыжке. Обрушиться на толстяка, на тощего урку – бить их, бить – бить, пока не наступит облегчение. Матвей не сомневался, что они обижали сестер, и в эту минуту ненавидел мерзавцев до сердечных конвульсий.
Взглянув на себя в зеркало заднего обзора, он обомлел: глаза были страшные, как у маньяка из фильма ужасов. Машина дала задний ход и, чуть не врубившись в забор, пустилась по тряской дороге почти на автопилоте.
– Давай я поведу, – вызвался Робик.
Матвей промолчал, бессильный перед концом света. Между вздохами умирали люди. Они умирают и рождаются на земле каждую секунду. Человечеству наплевать на чью-то смерть, а когда человек теряет любимого человека, ему наплевать на человечество.
Автомобиль подъехал к пустырю перед лесной зоной. С краю леса белели столбики кладбища. Пока Робик курил, выйдя из машины, Матвей взял из бардачка бутылку водки, выдернул пробку зубами и сделал длинный глоток. В ушах зашумело. Ослепительно белое солнце полыхало вокруг над дрожащей, как в пустыне от зноя, землей. Резко открыв дверь, Робик выхватил бутылку из рук, и Матвей уткнулся лбом в руль. Внутри невыносимо ныла пустота. Смерть выломала в груди ребро, о котором он долго не вспоминал, а теперь не мог понять, как жить без него. Хотелось врезаться головой в стекло – вышибить из себя если не дух, то память. Поблизости, чуя чье-то временное помешательство, кружили невидимые стервятники. Матвей придавил пальцем прикуриватель, задрал левый рукав свитера и прижал руку над кистью к раскаленной спирали. В ноздри ударила вонь паленых волос и горелого мяса. По телу полоснул палящий кнут, выбив слезы и зубовную дробь. Три отрезвляющие метки – жрите, стервятники, мне так легче. Мне так легче и несравненно лучше, чем вбивать боль кулаками в чужую плоть. Робик оглянулся. Закричал…
– Слабак! – кричал он и волок из кабины. Матвей не сумел разжать его руки и, обессилев, лег щекой к нему на плечо. Сам ты слабак. Только слабаки, привычные, казалось бы, к посторонней смерти в больничной палате и на операционном столе, расстраиваются при виде каких-то мелких ожогов. Не впадай в мое эмоциональное состояние, Робик, ты спасаешь людей, а я только что уничтожил в себе зверя.
Сквозь влажный туман плыли в синюю горизонталь облака. Тающая стрелка самолета указывала им путь к неведомой гавани. Матвей был благодарен другу, что не услышал от него оскорбляющих жалостью слов. Ничего, кроме тихого мата.
Только сели в машину, как запел телефон. Звонил папа. Дай Снегирям волю, они ходили бы за Матвеем по пятам и подстилали соломку всякий раз, когда жизнь вздумает дать ему под дых. Вот и в Робике встрепенулся охранный инстинкт.
– Хочешь, я поговорю?
– Спасибо, сам.
На метках вспучились пузыри. Кипящая боль пульсировала в руке. Матвей надеялся, что сможет говорить, не лязгая зубами.
– Матюша, ты где?
– Мы доехали.
– Будь осторожен на дорогах, сердце мое.
– Как твое сердце, пап?
– В норме. Хочу мяса – Костя посадил меня на овощную диету. Морковка, свеколка… У вас что?
– А у нас пахнет жареным мясом. – Матвей крепко прислонился виском к окну, усмиряя обуявший его постапокалиптический смех. Робик смачивал в кружке чайные пакетики, чтобы приложить их к ожогам.
– Шашлыки ели? – с завистью спросил папа.
– Жаль, недоставало специй…
– Не сыпь мне соль на рану!
Матвей захохотал. Папа обиделся:
– Чего ржешь?
– Прости, тут Робик анекдот смешной рассказал.
– Рассказывай, – потребовал он.
– Ну вот, сидят, значит, Абрам с Сарой…
Матвей не имел права зацикливаться на смерти, как бы ей ни хотелось. Рядом был его Ватсон, дома ждали Снегири. А еще в этом городе Матвея, может быть, ждала дочь.
26
Крестьянский рынок «Курчатовский» благоухал в открытое окно петрушкой, зеленым луком и предчувствием лета. С выходом из машины пряные ароматы перебил нутряной запах натурпродуктов: цельное молоко, парное мясо, овощи, на вид только что с навозной грядки. Автомобильное зеркальце явило Матвею улыбку, выжатую из сиюминутных возможностей и напоминающую оскал. Ладно, сойдет. Вытер лицо носовым платком, причесался – к даме все-таки идти.
Брезентовые тенты были пронумерованы. Девятое место, пятнадцатое, двадцать третье… Нырнув в тень, он остановился напротив двадцать восьмой палатки. Интуитивно.
Федора торговала польскими яблоками. На портрет сына Тропинина она уже не походила, но, будучи женщиной из тех, что мало поддаются годам, стала даже интереснее. Волосы спадали из-под берета на плечи русыми кольцами, чуть подсеребренными сединой, нежная «семечковая» форма лица нисколько не потеряла прежней отчетливости. Сколько же ей лет? Где-то в диапазоне «баба-ягодка», но эта фактическая дефиниция для нее не годилась. Федора выглядела скорее как женщина бальзаковского возраста. Отвечая покупателю, она взлетела на него глазами, и Матвей вздрогнул от укола возвращенного времени: каре-зеленые молнии не поблекли. Федора поставила пакет с яблоками на допотопные весы. Движения казались слишком порывистыми для ее по-мальчишески тонкого в кости и все-таки женского тела. Матвей снова дрогнул: из-за пирамиды пустых коробок высунулась кукла, потом помпон зеленой шапки, и на свет выбралась девочка. Со своего места Матвей видел прозрачность кожи ее лица. Девочка сняла шапку, и вдоль щек упали мягкие спиральки льняных кудрей. Милое дитя… Но не его. Его ребенку не могло быть четыре года.
– Ну-ка, надень шапку, – велела Федора и улыбнулась подошедшей женщине: – Заграждаю вход коробками, а все равно вылезает.
– Ишь, непоседа, – женщина наклонилась к девочке. – Как тебя зовут?
– Анюта. – Девочка взяла предложенную конфету и положила в карман курточки. – Спасибо.