Иван заговорил о погоде. Обычная тема, которой начинают беседы. Разница заключалась лишь в том, что о погоде говорил не кавалер, попавший в затруднительное положение, а метеоролог. Он уверил графиню, что все барометры, включая английский «storm-glass»,[62] предвещают благоприятную погоду; солнце припекает, как в мае, отличная погода для путешествия. И в доказательство Беренд отдернул с окна зеленую занавеску, и ласковые солнечные лучи сразу осветили неуютную комнату.
Графиня нервно вздрогнула и откинулась назад — в неожиданно возникшем ярком свете она увидела то, чего в полумраке не замечала.
Это было ее собственное лицо, отраженное в громадном вогнутом зеркале, висящем напротив.
Определенно установлено, что нет человека, который не любил бы разглядывать собственное отражение в зеркале. Попробуйте поднести зеркало самому серьезному оратору, когда он находится в состоянии крайнего воодушевления, и вы увидите, как минуту спустя он уже больше ничего не видит, кроме собственного отражения, к нему он будет обращаться, ради него говорить и жестикулировать. Но увидеть себя в увеличительном зеркале — ужасно неприятно. Голова — с бочонок, черты лица — как у сказочного великана! И в этом пугале все же узнаешь себя! Весьма неприятно!
— Зачем вы держите в комнате увеличительное зеркало? — наполовину в шутку, наполовину с досадой произнесла графиня, повернувшись к зеркалу спиной.
— Разумеется, графиня, это зеркало не для того, чтобы перед ним приводить в порядок туалет. Это так называемое зажигательное зеркало, которое используется в химических опытах для создания сильного огня.
Господин аббат, желая доказать, что и он сведущ в естественных науках, перебил:
— Например, чтобы сжечь алмаз.
— Да, — согласился Иван. — Для этого тоже пользуются зажигательным зеркалом, ведь алмаз можно сжечь или таким способом, или в газовом пламени.
Графиня почувствовала благодарность к аббату за невольно поданную ей хорошую мысль. Подумать только, этот человек опережает даже ее мысли!
— Как вы сказали? — с деланным любопытством обратилась она к Ивану. — Вы утверждаете, что алмаз можно сжечь?
— Разумеется, графиня, ведь алмаз не что иное, как уголь в форме кристалла. С благородным алмазом, один карат которого стоит девяносто форинтов и ценность которого увеличивается с каждым следующим каратом в кубической степени, в интенсивном огне происходит то же самое, что и с плебейским углем: он превращается в окись углерода, невидимый газ. Это можно доказать, если направить фокус зажигательного зеркала на камень.
— Ах, я не верю! — сказала графиня, высокомерно откидываясь на стуле.
Иван слегка поклонился.
— Сожалею, что не могу вам доказать это. Дело в том, что алмазы мы все-таки не используем как топливо, а для опытов берем обычно дешевые мелкие осколки этих камней, но сейчас даже их у меня нет.
— А мне хочется проверить, я плохо в это верю, — сказала графиня, отстегнула брошь, скреплявшую платок у нее на груди, и протянула Ивану: — Возьмите это для опыта.
В брошь был вставлен прекрасный камень — бриллиант в два карата.
— Графиня была совершенно уверена, что Иван скажет: «О, жаль такой великолепный, драгоценный камень!» На это у нее уже был припасен ответ: «В таком случае оставьте его себе на память». Таким образом, неприятный человек был бы одарен, а затем забыт, как любой другой простой смертный.
Но изумленная графиня убедилась, что ошибалась.
Иван с невозмутимостью ученого и покорностью джентльмена взял брошь, не выказав ни насмешки, ни притворного хладнокровия.
— Оправу вы не хотите расплавить, графиня? Тогда я выну камень. А если он не сгорит, снова вставлю на место.
Маленькими щипчиками Иван вынул бриллиант из ажурной оправы и положил на толстое вогнутое дно глиняного тигля.
Затем он распахнул окно, чтобы ничто не мешало солнечным лучам свободно литься в комнату. Тигель, в котором лежал алмаз, он поставил на штатив в середине комнаты, а сам с зеркалом вышел на улицу, так как в комнате не все солнечные лучи попадали на зеркальную поверхность — мешала оконная рама.
Графиня все еще надеялась, что фокус окончится неудачей, алмаз не сгорит, и она подарит его Ивану, чтобы он провел свой опыт летом, когда солнце светит жарче.
На улице, найдя самую выгодную точку, Иван через окно направил на тигель лучи, отражавшиеся от зеркала. Алмаз рассыпал тысячи искр в солнечном котле, в котором его хотели уничтожить, иногда казалось, что он выйдет из борьбы победителем и раздробит на семь цветов радуги все выпущенные в него стрелы солнечных лучей, однако лучи концентрировались, круг их сжимался, становился уже, и вдруг маленькую комнату озарил такой сияющий, ослепительный свет, что все предметы в ней показались серебряными, а все тени исчезли.
Огненный шар вырвался из тигля, рассыпая вокруг стрелы ярче молний, и в следующую минуту потух.
Иван, продолжая стоять на улице у окна, спросил у графини:
— Что осталось в тигле?
— Ничего.
Он вернулся в комнату, повесил зеркало на место и отдал графине пустую оправу от броши. Господин аббат не мог не заметить:
— Да, это было зрелище, которое могут позволить себе только короли!
Прозвучал почтовый рожок, графине помогли надеть дорожную шубу, и, когда Иван подсаживал ее в коляску, она вынуждена была протянуть ему руку и произнести те самые добрые слова, которые ей так не хотелось говорить: «Оставайтесь с богом!»
Когда они тронулись в путь, графиня спросила аббата:
— Этот человек фокусник, неправда ли?
— Нет, — отвечал священник. — Гораздо хуже! Он ученый, естественник.
— Гм! Неприятный человек!
Sublimior Mathesis[63]
Дверь лавки фирмы Каульмана и теперь еще находилась там же, где пятьдесят лет назад. Да и сама дверь была той же, и стекла, если это возможно, были теми же, сквозь которые, как из обсерватории, в 1811 году первый основатель банкирского дома, наблюдая за лицами снующих за окнами высокопоставленных чиновников, выносил заключения, на что они будут играть на бирже: на hausse[64] или на baisse[65] Он знал, какой прекрасный барометр физиономия улицы и как много пророчеств таится в словах, оброненных прохожими. Только застигнутый врасплох человек и случайно оброненное слово могут открыть истину.
Потомки оставили нетронутой и старую выцветшую вывеску с едва различимой надписью. Блеклая, старая вывеска, полувековая фирма, потомственное дворянство — вот аристократизм, которым щеголяют банкиры! Стертая, выцветшая табличка сияла ярче всех прочих сверкающих новеньких магазинных вывесок, витрин, саженных букв, золоченых украшений и порталов. Солидный банкирский дом! Пятьдесят лет отложили на нем свой отпечаток.
Внутри меняльной лавки и сейчас стояли те же обтрепанные кожаные кресла, те же черные крашеные столы, изъеденные червем, те же деревянные клетки, а в клетке и теперь горбился седой старомодный кассир с зеленым козырьком на лбу и нарукавниками на локтях; на полках вдоль стен красовались уложенные рядами конторские книги в грубых переплетах, на их корешках можно было прочесть даты всех пятидесяти лет. Дворянское родословное дерево!
Фирма Каульмана и сейчас еще держала ломбард, старое дело продолжало пользоваться широкой известностью и хорошей репутацией.
Может быть, заслуженно, может быть, нет.
Молодой глава фирмы уже не придавал значения учету векселей и ломбардному делу, его планы были более широкими.
Квартира Каульмана находилась в том же самом доме на втором этаже, но отделана она была с великосветской роскошью и комфортом.
Кабинет напоминал музей, письменный стол — выставку безделушек; он был заставлен вещицами из майолики, бронзы, античными фигурками. Чернильница — шедевр Бенвенуто (если, правда, не гальванопластики), в нее налиты синие и красные карминные чернила, на ручке золотое перо с алмазным кончиком, песок, чтобы промокать чернила, тоже из золотой пыли, сыпать его надо специальной ложечкой из драгоценного камня, ручка лежит на благородной ветке коралла, пресс-папье украшено помпейской мозаикой, канделябр для свечей из настоящего горного хрусталя, табличка на портфеле из китайских раковин, для разрезания книг служит турецкий кинжал, печатка вырезана из малахита, в тисненого сафьяна папке для бумаг — цветные, пахнущие резедой листы прозрачной, соломенной, веленевой, слоновой кости, бристольской, королевской и английской батской бумаги. Однако за этим столом никто никогда ничего не писал.
Дело, которым занимался господин Феликс, не требовало писанины: это была только умственная работа. Он трудился день и ночь, быть может, даже во сне, но следов на бумаге работа его не оставляла.