У него защипало глаза, и он испугался, что сейчас заплачет.
Тогда она придвинулась на табуретке, обеими руками обхватила его и прижала к себе. Она втиснула его внутрь своего большого, теплого тела, и Колька сразу успокоился. Голова его лежала на ее груди, и он близко-близко видел маленькую стеклянную пуговицу и кусок кожи, нежно пахнущей печным дымом и ягодами.
– Ничего, деточка, – зашептала она, – ничего, маленький. Потерпи, не плачь. Они тебя взяли, значит, ты им нужен, привыкнете друг к дружке, полюбите. Не плачь, маленький. А станет тебе скучно, приходи к нам. Ты у нас и переночевать можешь, и уроки поделать, поиграете… Ничего, маленький…
Дождь кончился. Петр посадил его на багажник и повез домой.
На небе блестела радуга, и трава переливалась синевой и золотом, почти как Черное море на закате.
– Слышал, че мать сказала? – спросил его Петр у калитки. – Ты к нам приходи. Мать у меня очень добрая.
– А че у нее на щеке? Белое? – спросил Колька.
Петр опустил глаза:
– А это в нее отец кислотой плеснул. Он в тюрьме сидел, а когда вышел, плеснул в нее кислотой из бутылки. Ну, его опять посадили. Мать у меня несчастная. Но ты приходи. Отец нас достает.
– Как достает? – испуганно спросил Колька.
– Ну, как? – глядя под ноги, ответил Петр. – Письма пишет: «Вернусь, убью. Так что жди, не надейся». Очень он на нее зол, на мать.
– За что? – спросил Колька.
– Не знаю, – уклонился Петр, – а только я ее в обиду не дам. Приедет, я его сам убью. Вот что.
* * *
Леонид Борисович набрал номер и услышал, как Алла тяжело вздохнула, прежде чем сказать «слушаю». Этот вздох неожиданно растрогал его. В конце концов, она тоже переживает.
И чем она-то виновата?
– Алена, – сказал он в трубку, – я в Москве, я вернулся с дачи.
– Да? – тихо спросила она. – Неужели? Ну, приезжай.
– Ты что, одна?
– Я одна, – сказала она, – конечно, одна.
«К черту, к черту, к черту, – крутя баранку, остервенело думал Леонид Борисович, – уйду, и все! Проживут! Вера сама зарабатывает! На мальчишку буду давать! Мальчишка меня в упор не видит. Ему – что я, что это дерево, все одинаково, подзаборник! Они только в теории привязываются, а на практике… Как волка ни корми…»
Нечего было себя уговаривать: решение вызревало в нем долго и наконец вызрело, упало с души, как камень. Он любил одну женщину и не любил другую.
Любимая им женщина лежала на диване, входная дверь была не заперта. Он со страхом заметил, что живот ее округлился под белым халатом.
– Ну, – сказала она, не глядя на него, – как семейная идиллия?
Леонид Борисович с досадой поморщился.
– Тебе больше нечего мне сказать?
– А тебе? – И перевела на него прозрачные, дымные глаза.
Голова медленно пошла кругом. Ничего не хочу, только эту бабу. Он стиснул зубы, лег рядом с ней на диван. Все, начинается.
Она засмеялась и отодвинулась.
– Ни, ни, ни! – сказала она и быстро провела ладонью по его лицу. – Доигрался, дорогой.
– Какая разница? – задыхаясь, прошептал он. – Все равно ведь доигрался!
– Какая разница? – пропела она и села на диване, поджав под себя ноги, лицом к нему. – Какая разница? А если сейчас, – понизила голос, – дверь откроется, войдет мой муж и спустит милого друга с лестницы?
Она медленно расстегнула халат, сбросила его движением плеча.
– А-ах! – содрогнулся он. – А-а-а-ах!
Она взяла его руку и провела ею по своей белой шее, потом по левой груди, задержавшись на ярко-красном соске.
– Вот этим, – словно подражая маленькой девочке, сказала она, надувая губы, – мы будем кормить нашего сиротку. Вот отсюда пойдет молочко…
Вдруг она с силой отбросила его руку и отвернулась.
– Что? – испуганно спросил он. – Точно, да?
Она полоснула его сузившимися глазами:
– Представь себе! Точней не бывает!
Навалилась на его подбородок белой грудью и обеими ладонями взяла его за горло.
– А может, мне тебя убить? Надоел ты мне!
Он попытался поцеловать ее, она звонко ударила его по лицу.
– Надоел!
Он вдруг понял, что она не шутит.
– Хорошо, – прохрипел он и завел ей руки за спину, – хватит драться! Я же с тобой не спорю.
– Что значит: не спорю? – спросила она.
– То и значит, – ответил он спокойно, – как ты хочешь, так и будет. Я уйду оттуда.
Вдруг она притихла, легла рядом и прижалась к нему. Леонид Борисович боялся пошевелиться.
– Учти, – глухо сказала она, – это не я попросила, это ты решил.
Он начал расстегивать рубашку, делая вид, что не торопится.
– Да быстрее же! – прошептала она и укусила его щеку горячими губами. – Быстрее!
* * *
…А, Пушкино уже. До чего ему знаком этот перрон, словно бы и не прошло восьми лет. Киоск с газетами. Так. Жизнь поменялась, пишут про другое, ему наплевать, у него свои дела. Пирожки местной выпечки. Раньше мясные продавали по двадцать, капустные – по десять. Теперь деньги другие, пирожки те же. Взял два мясных с непрожаренным луком. Вкусно, горячие.
Какая она теперь? Без груди, изуродованная? Опять у него внутри все запылало. Сосед говорит, вся седая стала. А была? Веселая, легкая, не ходила – летала. Когда ж она поседела? А, вот, наверное, когда он на нее бутылку вылил. Плеснул – она на пол осела и покатилась, зашлась криком. Красавица моя. Обещал вернуться, видишь, слов на ветер не бросаю. Уродовать тебя не стану, куда ж тебя еще больше уродовать, а жить не дам. Потому что жить тебе незачем. Не любил бы – не стал мараться. Мало их, баб, кошек шелудивых, под чужих мужиков бросаются! Что ж теперь, каждую убивать? Тошно мне.
Рвать меня тянет, язва, должно быть, разыгралась. Гастрит двенадцатиперстной.
Ну ладно. Приехал я, Саша. Александра Николавна. Встречай гостя. Как мы жили-то с тобой поначалу? Как в раю. Все вместе. На рыбалку ездили, в гости ходили. Зарабатывал я, баловал ее сдуру. То одно куплю, то другое. За бананы ветерану войны переплачивал: ему без очереди давали, а я тебе тащил. Выпивал, конечно, как без этого? Ну она плакала, заливалась: «Не пей, Вася! Говорю: не пей!» А мужику без водки – разве жизнь? Вся сила кончится. Как я тогда влип? Ничего не помню. Разошелся по пьянке, бутылкой по башке: хрясть! Проломил. Инвалидом племяша оставил. Всю жизнь на совести. В себя пришел уже в наручниках.
Она таскалась в тюрьму, опухшая, зареванная. Только-только родила тогда, молока было много, вся кофта мокрая. Сам чуть не плакал.
«Жди меня, Саша, вернусь – заживем!» И в письмах писал: «Вернусь – ноги твои мыть буду за то горе, что тебе причинил, капли в рот не возьму, жди, надейся!»
Верил ведь, что ждет. А она закрутила – года небось не прошло. Петьку к матери – и пошла! Спасибо, сосед написал, намекнул – черным по белому. Терпеть невмоготу было. Рассказал там одному, поделился. Тот говорит: «Ты, птенец, баб не знаешь. Баба так не может, чтоб ее один покрывал. Ей надо силу свою доказать: вот я, мол, какая. Мигну – и все мои. Не убивать за это надо, а воспитывать. Природу исправлять. Они послушные, бабы, любят, когда их воспитывают».
Ну нет, это не по мне. Я вам не Макаренко – воспитывать.
Убью, и все. А потом лягу на твою могилу и с места не сойду, пока сам не сдохну. Моя, моя и есть. Хоть живая, хоть мертвая.
Срок дали – пять лет. Отбыл – приехал. Нагрянул, как снег на голову. Выследил ее на станции. Сошла с электрички. С хахалем. Мужик как мужик. Мужик-то чем виноват? На ней – платье в горошек, прическа высокая. Супруг законный в тюрьме слезами умывается, а она – причесочку! Так. Шел за ними до самого дому.
Сумерки были. Ух как она шла! Боком к нему, боком, так всем своим горохом к чужим штанам прилепилась, что… Ладно. У меня в кармане нож был. И кислоту раздобыл. Но кислоту на крайний случай. Не кислотой баловаться ехал. Они за дверь. Подождал я для приличия, постучал вежливо.
Она открыла. Я – раз! И всей бутылкой в нее плеснул. Сам не понял, как так вышло. Не хотел ведь кислотой-то. Она и повалилась.
Вся стала черная, как снег весной. Буграми какими-то пошла. Тут этот мужик на меня. Она по полу катается. Дальше – что? Соседи. Мужика оттащили. «Скорая». Унесли ее под простыней. Потом узнал: выжила, грудь левую пришлось отрезать, до кости прожгло. Ну и на лице тоже. Щеку испортил. Извиняюсь. Сосед написал: живет смирно, Петьку растит хорошо, ты, Василий, подумай, всяко бывает. Ладно, подумаю.
Восемь лет думал. Вернусь – убью. Принимай, Саша, гостя. В каждом письме правду писал, предупредил. Ни словечка не ответила. Гордая.
Ты меня попроси, попроси, Саша. Ты у меня в ногах поваляйся. Да нет, не попросит. Красавица моя.
Вот, дошел. Что ж меня так рвать-то тянет? Не дело. На диету надо.
Постучал. Дверь не заперта. Толкнул. Она стоит спиной: то ли тесто месит, то ли еще что. Сгорбилась. Седая вся, не наврали. Обернулась.
Вот и встретились.
– Здравствуй, Александра Николавна, не ждала? – А у самого губы прыгают, все слова – забыл.
Молчит. Смотрит. Глазоньки мои, незабудки.