В Сорбонне преподавателю со студентом возбраняется находиться в закрытом помещении с глазу на глаз – причем пол обоих не оговаривается, в противном случае это означало бы ущемление прав секс-меньшинств.
Крещение ничего не может изменить в национальной самоидентификации еврея. Напрасно некто Готлиб – литературный персонаж, харьковский графоман – бьет себя в грудь: «Сначала крестись, а потом уже становись русским писателем». Вор прощённый все равно останется вором: у всех выкрестов – министров, известных артистов и т. п., – когда они осеняют себя крестным знамением, такой вид, как будто они подписали явку с повинной.
А я невиновен, люди, слышите? Типично еврейская манера: каждого хватать за пуговицу и читать ему монолог Шейлока: мы такие же люди, как и все, если еврея уколоть, у него тоже пойдет кровь, и т. д. и т. п.
Полагаю, что крещение имеет мало общего с ассимиляцией. Когда-то, крестившись, все равно женились «на своих», пусть таких же крещеных. Это была форма маранства. (Никто не знает происхождение слова «маран», и потому неизвестно, удваивается ли в нем «р». Если оно происходит от испанского «marrano», «свинья», то удваивается, если же от новозаветного «mаran atha», «Господь наш пришел», то нет. Здесь правописание – момент истины для говорящего.) Институт смешанного брака возник позднее, в секуляризованном обществе, где свидетельства о крещении не требовалось – вместо этого в одной отдельно взятой стране в продолжение одного отдельно взятого десятилетия требовалось свидетельство о чистоте крови.
К 1933 году ассимиляция евреев в Германии была близка, как никогда, – ост-юден из крошившейся по краям бывшей Российской империи не в счет, своими лапсердаками, своим жаргоном они только позорили немецкое еврейство. А так каждый четвертый брак – смешанный. Кто-то потом заметит: немцам не хватило терпения. Но есть и другая точка зрения. Шульгин пишет: «Какой опасностью может грозить еврейская раса русской расе? Очень простой. Опасностью поглощения. Еврейская кровь, по-видимому, сильнее. Можно с уверенностью сказать, что из десяти русско-еврейских детей девять унаследуют черты родителя-еврея. При таких условиях представим себе на минуту, что все русские, сколько их есть, поженились бы на еврейках и все евреи женились бы на русских. Что это обозначало бы? Это означало бы, что русская раса исчезла бы с лица земли; ибо народившиеся от этих смешанных браков дети уже не возродили бы русские черты, а воплотили бы только еврейские». Нацисты были того же мнения: капля еврейской крови испортит бочку арийского меда. Было полно наглядных пособий, диаграмм, экспертных заключений, предрекавших нашему Зигфриду полный и окончательный рахит через поколение, если так пойдет дальше.
Близость полной ассимиляции поверяется не вероисповеданием, а браком. В моей юности были еще еврейские компании. Они возникали на основе социальной близости, ментального взаимопонимания в обстановке привычной дискриминации, даже на основе физиогномического сродства. Они могли быть продолжением домашних связей или дачных знакомств или смутным воспоминанием об отрядах самообороны. Они не носили ярко выраженного националистического характера, встречались в них и неевреи, все равно это были еврейские компании. Внутри этих компаний, сообщавшихся между собой подобием кровеносной системы, влюблялись, женились, притом что с жаром писали русские стихи.
Назвать мое поколение неэмансипированным трудно. Тем не менее зачет по эмансипации я бы не сдал: я женился на еврейке отнюдь не по случайности. Тогдашняя ситуация, и моя, и подобных мне, скорее напоминала австро-венгерский fin de siècle в его еврейской версии, ставшей на Западе объектом культурной ностальгии: перекличка имен собрала бы весь цвет австрийского экспрессионизма. У Кафки его «любови» тоже были еврейками. Как и у Пастернака, пока он не осознал, что в России произошла революция, – такой вывод я сделал, читая Быкова.
Только с гибелью России, чем по понятиям того времени была революция, происходит превращение Пастернака в «русского человека». До этого он – эмансипированный пишущий футуристические стихи еврей, коих, бесов, легион. Как архетип на память приходит некрофильствующий Ахилл, вожделеющий к мертвой Пентезилее с пробитым надругательски глазом.
Шанс превратиться в русского, я знаю это по себе, предоставляет еврею эмиграция. Эмигрируй Пастернак из большевеющей ударными темпами Москвы во Францию, он стал бы «белым русским» в глазах парижской улицы. Он отказался от эмиграции, но не как отказался бы от нее глашатай будущего, футурист – а по поговорке: с милым рай и в шалаше. Чтобы обрести право на этот «рай» и на этот «шалаш», нужно перейти рубикон, за которым – полная ассимиляция. Оказывается, есть магнит попривлекательней московских барышень с еврейскими очами.
Как реликт старой России, он должен был бы родиться православным. При старом режиме креститься юному футуристу было ни к чему и, главное, не к лицу. Если б можно было это сделать задним числом, оказаться уже крещеным. Крещение якобы нянькой, тайком, со словами «поганым я его растить не буду» – бродячий сюжет семейного фольклора. («Нехристь? – спрашивает Петр. Но ненабожный, сам же усмехается: – Ничего, жизнь окрестит самотеком».) Сталин, ценитель Руси уходящей и палач «честных советских коммунистов», легитимировал старорежимность Пастернака тем, что не тронул его. Травля, начатая Хрякомордым в связи с Нобелевской премией, несмотря на все свои советские аксессуары, выглядела пережитком «большевицкого» разгула в барской усадьбе.
А все-таки трудно уйти от своего еврейства, даже если общество «согласье на это дает торжество». Посмертно еще труднее, чем при жизни. Завтра «согласье» забудется, и то же самое будет истолковываться диаметрально противоположным образом. В середине шестидесятых, студентом консерватории, я побывал на кладбище в Переделкине в компании двух однокурсниц – австралийской скрипачки Алисы Уоттен, дочери прогрессивного писателя Джуды Уоттена, и английской виолончелистки Лизы Вильсон, дочери тогдашнего посла, предпочитавшей жить в общежитии. Это входило в джентльменский набор дозволенного фрондерства, инициатива которого принадлежала им. По стихам у меня была двойка, а «Доктор Живаго», одолженный на ночь, неприятно удивил своей «просоветскостью» да еще напоминал театральную постановку – я же люблю кино.
Евреем Пастернак для меня был в последнюю очередь: забирайте своего Пастернака, он мне даром не нужен. Евреем был Малер, евреем был Кафка, Шостакович музыкально отождествил сталинский террор с черносотенным погромом – это было важно, это «отвечало национальным чаяниям». Но юные иностранки все видели в ином свете. «Еврей» означало «иудей». Нацарапанный, вероятно, гвоздем или ножиком крест на могильной плите, там и сям видневшиеся на земле крошки от печенья, следы ритуального вкушения, – все это их возмущает: при жизни преследовали, а теперь оскверняют могилу.
Соблазнительно сбежать от Господина, который клеймил тебя как частицу народа Своего. Коллективное рабство, как и коллективная свобода, не ведает личности, которая простиралась бы