что легче легкого перепутать именины с тризной. Очень по-малеровски. Пироги с праздника доедаются за поминальным столом. «Застольная песнь о бедствиях земли» – ею начинается кантата «Песнь о земле», его предсмертный шедевр.
То, что он крестился… В какой мере это было «вступлением в партию» (в смысле, что Вена стоила мессы), в какой мере это было «платой за вход в европейскую культуру» (Генрих Гейне), а в какой – все остальное: то есть признание Иисуса из Назарета Мессией и Сыном Божиим, признание первого догмата, установленного церковью, – о Святой Троице и т. д.? Знаменитые слова Малера, которые вспоминают по любому поводу, к месту и не к месту, эмоционально родственны его симфониям:
– Я трижды лишен родины: как чех в Австрии, как немец в Америке и как еврей во всем мире.
Эмиграция как Уход из прямой речи в косвенную
Интервью
Интервью Рашель Неф (журнал «Трансфюж»), приуроченное к выходу по-французски романа «Обмененные головы».
– Что побудило Вас написать эту книгу? На какого читателя она рассчитана?
– Идея написания романа возникла под влиянием двух обстоятельств. Первое. К тому времени я уже восемь лет, как жил в Германии и у меня появился новый жизненный опыт, если угодно, строительный материал, который хотелось использовать. И второе. Я соблазнился перспективой литературного заработка в надежде, что остросюжетная книга, к тому же под соусом «Германия глазами иностранца», да еще русского еврея, может заинтересовать немецкого читателя, тем паче что интеллектуальный пошиб, когда он необременителен, льстит читательскому самолюбию. Увы, все вышло с точностью до наоборот. Книга имела успех в России, в течение десяти лет трижды переиздавалась (не считая журнальной публикации в Израиле), но немецкими издательствами была отвергнута с нескрываемым раздражением, порой в оскорбительной манере. Очевидно, я задел какие-то струнки, задевать которые нельзя. Мне-то казалось, что все «обидное» для немцев сбалансировано достаточно неприязненным отношением к антинемецкому пафосу в духе «не забудем, не простим», за которым нередко стоит политическая или иная корысть, порой даже неосознанная.
– Какой Вам представляется Ваша литературная родословная?
– Говоря о своей литературной родословной, я не скажу ничего такого, чего не мог бы сказать о себе любой пишущий: от Гомера и Библии до Пруста и Толстого – все мое. Пожалуй, я всегда несколько робел перед английской литературой. Насколько мои политические симпатии носят атлантический характер, настолько же эстетически я континентален. Но то, что Англия мне не по зубам, моя проблема. Как мечтатель, я вписан в треугольник Франция – Германия – Россия. Как русский писатель (в праве считаться таковым мне, впрочем, часто отказывают, и не только в силу расового предубеждения: меня упрекают в отсутствии «русской духовности», русской проблематики, наконец, в «нелюбви к России», с чем я даже не очень спорю, о’кей, я – «русско-еврейский», «русскоязычный»), – так вот, как писатель, пишущий по-русски, я, естественно, нахожусь в особых – языковых – отношениях с русской литературой. Для меня она как бы набрана более крупным шрифтом. Но, вообще, упомянуть интереснее не тех, от кого ты произошел, а тех, кому ты ничем не обязан, это показательней. Я почти не читал Тургенева, несколько раз принимался и тут же срывался. Назову Чехова, которого, как и всякий русский, я знаю хорошо, но не люблю – особенно его драматургию – элементарно не люблю читать, хотя, как мазохист, регулярно этим занимаюсь. Еще лет десять назад я бы включил в свой антиканон «Доктора Живаго», но вдруг все перевернулось, и этот роман для меня, наряду с «Чевенгуром» Платонова и «Даром» Набокова, теперь является главным русским романом двадцатого века, одним из трех китов, на которых стоит русская проза минувшего столетия. К сожалению, я не представляю себе «Дар» и «Чевенгур» адекватно переведенными и боюсь, что иностранный читатель никогда не сможет их оценить. Так Монтерлан в своих «Дневниках» пишет, что «Мертвые души» плохая книга. Уверяю Вас, Гоголь тут ни при чем. Чтобы перевести «Мертвые души», надо быть гениальным переводчиком – недавно появился новый французский перевод, может, это тот самый случай?
Говоря о русской прозе, надо помнить, что в двадцатом веке ее проутюжил такой каток террора в соединении с директивами, как писать (как Лев Толстой, марширующий по Красной площади в крестьянской рубахе с красным знаменем в мозолистых руках), что русская литература превратилась в карикатуру на самое себя. Даже тот, кто, рискуя всем, пытался сохранить независимость, в действительности мало чем отличался от выдрессированных властью авторов – точно так же маршировал с флагом, только другой политической окраски.
– Название романа «Обмененные головы» взято Вами у Томаса Манна. Какая здесь связь?
– Неудивительно, что постмодернистский текст, который в идеале, по словам Вальтера Беньямина, должен состоять из одних цитат, своим названием избирает название другого сочинения – малоизвестной повести Томаса Манна. Сюжетная перекличка налицо, с тою лишь разницей, что в романе дело представлено так, будто Томас Манн позаимствовал название у композитора Кунце, одного из моих персонажей. Я использую всякую возможность, чтобы породить у читателя иллюзию правдоподобия – чтобы читатель бросился искать в энциклопедическом словаре фамилию Кунце. С русскими читателями это случалось.
В ранней, «донабоковской», «допрустовской», юности я сотворил себе из Томаса Манна кумира. Я «исходил его вдоль и поперек», чтобы потом с неменьшим же пылом отречься – так отрекаются от низвергнутого божества. Сегодня Томас Манн «Буденброкков» мне милей Томаса Манна «Волшебной горы» – признание, лет сорок назад показавшееся бы мне кощунством. В Томасе Манне есть та же «опосредствованность», та же экспозиция своей «культурности», что и у Юнгера – у последнего она совершенно чудовищна: глядите на нас, сейчас мы любуемся природой, сейчас мы размышляем о судьбах мира, сейчас мы грешим…
Возвращаясь к вопросу о названии романа – почему он назван так, а не по-другому? Признаться, я не очень долго об этом думал, в конце концов, он должен как-то называться. Книги сживаются со своими названиями, как люди с именами (что бы там ни писал по этому поводу Стерн в «Тристраме Шенди»). Первоначальное, рабочее название было «Памяти Хичкока», о чем я пишу в примечаниях. Но это было бы то же, что назвать роман «Береги себя», или «Бога ради», или еще как-нибудь в этом роде.
– В Вашем романе «Прайс» было создано некое воображаемое пространство. Является ли Ваша Германия таким же вымышленным миром? Ваше отношение к Германии?
– Я из тех русских, о ком Пушкин говорил, что они «ленивы и нелюбопытны». Немецкого толком не