сколько хватает глаз. Жить хочется от первого лица – умирать тоже предстоит от первого лица. А тут: olah lеolamo – приложился к народу своему.
Богоизбранность – головная боль каждого еврея (ну ясно, что не каждого – как минимум надо, чтоб было чему болеть). «Не мог бы Ты избрать кого-нибудь другого», – говорит в известном мюзикле Тевье. Мне недосуг перечитывать Шолом-Алейхема, чтобы проверить, говорит ли он это в книге, но эту усталость, специфически еврейскую, отмеченную, кстати, Пастернаком в «Докторе Живаго», должен был испытывать Тевье-молочник – «Тевье дер мильхикер». Вовсе не гордость, не высокомерие, как многие полагают. То есть все вместе, хором – да, высокомерны. Но каждый по отдельности вконец измотан борьбою с самим собой, рабством у неведомо Кого – у себя самого. (Двоюродный брат в Израиле: «А мне это вот где! Пусть хоть за негра выходит. Жиды! Осточертело!»)
Добро б еще все ограничивалось извечным: «Mi hu yehudi?», «Кого считать евреем?» – галахическим определением еврейства по материнской линии, в которое упирается ровно половина всех смешанных браков. Всегда можно вспомнить Шульгина: «Все равно народятся евреи». Но императив богоизбранности несовместим с другим императивом, универсальным: человеческая жизнь равна человеческой жизни. Получается, что Моисей вывел евреев не только из Египта, но и за скобки: мы избавлены от требований, предъявляемых ко всем прочим. Например, почему ассимиляция является злом, только когда это касается нас, евреев? «Чем вам не нравятся китайцы? Работящие, непьющие. Ну так чуть-чуть превратитесь в китайцев». А попробуй скажи: «Чем вам не нравятся арабы? Работящие, непьющие. Ну так чуть-чуть превратитесь в арабов». И при этом я далеко не уверен – и это еще мягко говоря, – что генетически наследую тем четыремстам тысячам, кому Моисей с горы Синай явил скрижали с десятью заповедями. Чистота моей крови более чем сомнительна за сроком давности, если вообще, «не будучи типом расовым, еврейский тип не вырабатывается всякой нацией самостоятельно – как печенью вырабатывается желчь». (Между прочим, все цитаты из самого себя.)
Так почему не махнуть рукой на все эти глупости и не сказать себе: «Я русский, какой я еврей?» Но я твердо знаю: есть вещи, которыми я не вправе распоряжаться, даже если они мои. Запрещает же человеку закон располагать своей жизнью. Извлекут из петли и не посчитаются с твоей волей.
– Гектор Берлиоз был антисемитом. С каким чувством вы слушаете его музыку?
Смешной вопрос. Все были антисемиты, не быть антисемитом было недопустимо, даже хуже, чем сегодня им быть. Это как сегодня вступаться за педофилов – вступаться за тех, кто распял Христа и нимало в этом не раскаивается. Сбились в кучу, неизвестно чем промышляют в своих гетто.
В этой пьесе еврею отведена роль злодея. Ничего не поделаешь, это твое историческое амплуа. Христианская культура по природе своей антисемитская. Но спектакль-то хорош! Хочешь в нем участвовать, помни свою роль. Но помни и другое: это всего лишь маска, и это всего лишь спектакль, и когда упадет занавес, режиссер обратится к труппе с сакраментальными словами: «Всем спасибо». (Освенцим, 27 января 1945 года. Комендант: «Всем спасибо».)
Я не боюсь антисемитов, я боюсь конформистов. Говорят: вот член нацистской партии с 1925 года. Что вступали последними, те хуже всех. Это как члены КПСС с 1975 года. Предпочитаю честного Шульгина иному потомку коэнов, который, чтобы попасть в хорошее общество, на все согласен. Лазарь Каганович тоже из коэнов.
Берлиоз был антисемитом… Наверное, был. Тогда запишем в антисемиты и называвшую евреев жидами Марину Цветаеву:
Гетто избранничеств! Вал и ров.
Пощады не жди!
В сём христианнейшем из миров
Поэты – жиды!
Примерно в таком духе я ответил. После этого один из устроителей конференции сказал мне, что я провокатор.
Малеровская годовщина
Субъективные заметки
Как можно скрасить монотонное многочасовое сидение за рулем? Спрашиваешь: «Включить музыку?» «Да», – говорит жена, которая в нашей семье за шофера. Но если передают Малера, то всегда категорическое: «Нет, выключи». За рулем промилле Малера в организме должно равняться нулю.
Иконографически Малер – это высоколобый медальный профиль, нисходящий крутыми уступами. Волевой подбородок, тонкие сжатые губы. Лицо словно запрокинуто навстречу ветру: черный факел волос задувает. Прекрасная иллюстрация деятельно-возбужденного маршевого начала, типичного для его симфоний.
Орлиный профиль Малера как Зевесово знамение. Но возможны метаморфозы. В Тоблахе (Тирольские Альпы) в его рабочую комнатку влетел орел, однако стоило Малеру в ужасе отшатнуться, как из-под оттоманки вылетела ворона. То вдруг юный Бруно Вальтер, идя с Малером по ночному Будапешту, ощущает себя гофмановским студентом Ансельмом, на глазах у которого архивариус Лангхорст превращается в коршуна. Характерно, что в Малере неизменно присутствует что-то по-мандельштамовски птичье.
Его называют «Достоевским музыки». Сомнительная параллель. Хотя от слушания Малера горло перехватывает, как и при чтении Достоевского, причина сближения все же в ином: в «детской слезинке», к которой оба питают пристрастие. Но у Достоевского дети – это жертвы его педофилического воображения и отчасти общее место христианской культуры. Тогда как «высокая детская смертность» в малеровских произведениях пропорциональна детской смертности в его родной Моравии. Сам он вырос в семье, где из двенадцати детей пятеро умерло. Альма, «чужих мужей вернейшая подруга и многих безутешная вдова», суеверно умоляла его не писать «Песни об умерших детях». Он действительно накаркал смерть дочери.
Не имеющая аналогов – даже не исключая Шуберта – малеровская пронзительность или, лучше сказать, наша пронзаемость его музыкой объясняется ее координатами. Малер – в точке пересечения «мировой скорби» (Weltschmerz) и местечкового мессианства, исполненного такой экзальтации, что можно было накликать беду не то что на собственную дочь – на весь двадцатый век, в котором той предстояло жить (читай, умереть – как умерла в Освенциме племянница Малера, дочь его сестры). На этом роковом скрещении путей именно хасидская Австро-Венгрия, конвертированная в немецкий романтизм и одновременно уже занесшая ногу над бездной, могла говорить с Богом. Оттого звездный дождь имен. Спустя два десятилетия он накроет Европу концлагерным пеплом.
Куда обращен малеровский профиль? Двуликий Янус – божество, рождающееся на стыке эпох. Но в малеровских пророчествах нет «миллионов, убитых задешево», нет Апокалипсиса отраженных ужасов Тридцатилетней войны. Его барабанщики, его «прекрасные трубы» над зеленым могильным холмом – все это заемные образы. Бесконечные модификации дюреровской «Меланхолии», висевшей у него на стене, – знак культурно-исторического соучастия, обусловленного культурной потребностью в таковом европеизированного неарийца. В противном случае наличие генетической памяти, как, впрочем, и ее