Приятельски поболтав с Дантесом, князь отправлялся, в курительную и под общий говор соображал: какой прок можно извлечь из амурных похождений этого резвящегося болвана?
Под звуки оркестра, приглашающего к танцам, когда Дантес танцевал с Пушкиной, Долгоруков следил за поэтом: не сегодня-завтра баловень славы сам полезет на рожон.
Коронованный фельдфебель и грубиян по-прежнему строит куры Пушкиной и в своем величии не замечает лихой эскапады поручика Кавалергардского полка. Тем хуже для них обоих!
Петр Владимирович возвращается к себе и, еще сильнее прихрамывая от усталости, расхаживает по своему одинокому жилищу, в котором обитают ученость и порок, злоба и ненависть, жажда деятельности и страсть к интригам. Что, если по-своему повернуть историю, которой занимается весь Петербург? Если столкнуть их всех – и Дантеса, и Пушкина, и царя?!
Под покровом непроницаемой тайны медленно зреет замысел тройного удара, который будет облечен в изящную и, может быть, даже игривую форму.
Глава десятая
Когда сентябрьская книжка «Телескопа» с «Философическим письмом» Чаадаева пришла в Петербург, в столичных редакциях ахнули от неожиданности. Шушукались и выжидали: что будет?
В это же время Пушкин выдал в свет третий номер «Современника».
Где же бдительное, надзирающее око власти? Или и впрямь готовится на Руси светопреставление?
Московский умник Чаадаев, измазав дегтем всю отечественную жизнь, хоть и по-своему, но все же звал к спасению в христианстве. Ну и посадят умника в сумасшедший дом. Пусть себе правит там католические мессы! А Пушкин? Этот не боится ни бога, ни дьявола. Всю журнальную книжку начинил крамольными бреднями, показал наконец свое истинное лицо…
В Российской академии перечитывали ответ «Современника» академику Лобанову. Досточтимый Михаил Евстафьевич вовремя звал писателей к единению и благомыслию, к противоборству литературным гаерам, разрушающим и нравственность и словесность. Давно пора!
А господин Пушкин, изволите ли видеть, никак не согласен.
«Нельзя требовать от всех писателей, – написано в «Современнике», – стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других… Закон (ахти, каким законником прикинулся нечестивец!) не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках, и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника…»
Женевский пастор притянут, конечно, за волосы, для красного словца, а вся тирада потребовалась Пушкину только для того, чтобы невозбранно славить отечественных разбойников и обучать их на кровавом примере Емельяна Пугача. Недаром же прямо заявляет неутомимый защитник Пугача, что все мнения о нем, высказанные мужами науки, будто бы смешны и пошлы…
Когда же обращается сам Пушкин к судьбам старинного дворянства, тогда и «Родословную» превращает в погребальную эпитафию.
Так разделался редактор-издатель «Современника» с дворянством в собственных стихах, а для прозы разыскал какую-то сомнительную даму… Сия дама, будто бы родившаяся в дворянском доме, честит именитых людей не иначе как шутами и обезьянами. Так, мол, выглядели знатнейшие из дворян в славном 1812 году, а каковы они стали ныне – сами судите на основании «Родословной». Если же мало вам «Родословной», тогда читайте грязную фантазию Гоголя, в которой бродят нелепые призраки вроде майора Ковалева. Никого, мол, другого и нет на Руси среди дворян и чиновников, служащих государю. Где же, как не в «Современнике», объявиться автору «Ревизора», чтобы с ухмылкой и кривлянием показать «Нос» почтенным людям?
Если читать свежий номер «Современника» не торопясь, со вниманием, глядя в строку и между строк, ежели обозревать стихи и прозу в совокупности да поразмыслить над предметами, которые избирает для журнала издатель…
Сам Булгарин мог прочесть о себе в свежем «Современнике» всего несколько строк, но каких? Писака из Твери, нашедший гостеприимный приют в пушкинском журнале, имел дерзость объявить:
«Укорять «Северную пчелу» должно было за помещение скучных статей с подписью Ф. Б., которые (несмотря на ваше пренебрежение ко вкусу бедных провинциалов) давно оценены у нас по достоинству. Будьте уверены, что мы с крайней досадою видим, что г.г. журналисты думают нас занять нравоучительными статейками, исполненными самых детских мыслей и пошлых шуточек…»
На кого замахнулся жалкий пигмей? Вся матушка Россия изо дня в день ждет, что скажет ей Фаддей Венедиктович, вся читающая провинция единомышленна с ним и только с ним! Кто же поверит тверскому псевдониму А. Б., который, понося Булгарина, превозносит Виссариона Белинского? И все это должны терпеть русские люди!
Опасения эти были неосновательны. Те, кому видеть надлежит, не спускали глаз с «Современника». Министр народного просвещения Сергий Сергиевич Уваров (предпочитавший звучание своего имени и отчества на церковнославянский лад) едва сдерживал нетерпение. Хорошо еще, что он вовремя запретил печатать в «Современнике» статью Александра Пушкина об Александре Радищеве. Иначе предстали бы в одном номере журнала и неистовый мужик Пугач и неистовый писатель Радищев.
«Как можно в статье о русской словесности забыть Радищева? Кого же мы будем помнить?..» – еще в давние годы спрашивал Пушкин.
Ныне словно бы прямо на вопрос отвечал министр Уваров, запрещая пушкинскую статью:
«Нахожу неудобным и совершенно излишним возобновлять память о писателе и о книге, совершенно забытых и достойных забвения».
Статья, над которой так много работал Пушкин, легла в его ларец. К списку «преступлений» редактора-издателя «Современника» прибавилось еще одно: он решился говорить о писателе, который самой Екатерине II показался страшнее Пугачева.
А Пушкин объявляет читателям, что «Современник» будет издаваться и в следующем, 1837 году. Забыл, должно быть, что высочайшее разрешение дано ему только на текущий год. А дальше видно будет, как с ним поступить, чтобы освободить русскую словесность и от Пушкина и от пушкинского журнала.
Уваров имел подробные донесения о печальном происшествии, случившемся в московском «Телескопе». Сам ознакомился со статьей Чаадаева и, обдумав положение, пришел к выводу: имеются у крамолы особые, тайные и глубокие, корни. Министр не раз обращал внимание на дерзостные статьи в «Телескопе» некоего Белинского. Было известно, что именно этот развратитель молодых умов пользовался особым доверием издателя «Телескопа», профессора Надеждина. Не помогло гласное предупреждение против литературных пиратов, прозвучавшее в Российской академии, в речи академика Лобанова. Тщетны оказались усилия московских добропорядочных литераторов унять смутьяна. Министр Уваров, встревоженный «Философическим письмом», появившемся в «Телескопе», полагал, что при участии господина Белинского могут произойти многие другие – и горшие – беды.
Кстати сказать, именно этому же Белинскому напечатано похвальное слово в «Современнике». Какая тут внутренняя связь? Если же обнаружатся преступные нити общего заговора, тогда при изобличении виновных вряд ли будет издавать Пушкин свой журнал в 1837 году.
…Александр Сергеевич пребывал в тревоге. После статьи Чаадаева свирепые кары могут обрушиться не только на «Телескоп».
Согласиться с Чаадаевым он тоже не мог. Этот друг юности прислал Пушкину оттиск своего «Философического письма» и ждал ответа.
«… что до нашего исторического ничтожества, – писал ему поэт, – то никак не могу присоединиться к вашему мнению… я далеко не восхищаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератор я раздражен, как человек с предрассудками – оскорблен, но клянусь честью, ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков… как, неужто это не история, а бледный полузабытый сон? – продолжал Пушкин. – А Петр Великий, который один – целая всемирная история!..»
С Чаадаевым шел в этом письме давний спор.
«После стольких возражений, – продолжал Пушкин, – нужно же сказать вам, что в вашем послании многие вещи глубоко истинны. Приходится сознаться, что общественная жизнь у нас жалкая. Это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циническое презрение к мысли и к человеческому достоинству воистину могут довести до отчаяния. Вы хорошо сделали, громко высказав это, но боюсь, как бы религиозные исторические ваши взгляды не повредили вам…»
Черновик письма оставался в письменном столе поэта. Но и беловой текст еще не был отправлен…
Пушкин перечитывал вторую часть «Капитанской дочки». После истории с «Телескопом» нужна была особая придирчивость к самому себе. Петербургские цензоры были насмерть перепуганы непостижимой рассеянностью московского цензора, пропустившего в печать чаадаевскую статью.